Белые гиацинты
В понедельник небо над побережьем очистилось, и впервые за много недель над морем встало холодное, безжалостно ясное солнце. Воздух звенел. Каждая сосна на склонах холмов стояла отдельно, каждый камень на дороге имел собственную тень. Люсьен вёл машину молча, и Ноэми, сидевшая рядом, тоже молчала, держа на коленях холщовую сумку.
На повороте над обрывом он остановил машину.
Он не планировал этого. Рука сама сняла ногу с педали, и мотор затих. Некоторое время они сидели в тишине, слушая, как ветер гудит в щелях кузова. Потом Люсьен открыл дверцу и вышел.
Ограждение здесь было новое, блестящее, поставленное после аварии. Сломанные столбы убрали. Он подошёл к самому краю, взялся за холодный металл и посмотрел вниз. Скалы, чёрные, мокрые, острые, как зубы. Прибой, отходивший длинными белыми языками. Ничего не напоминало о том, что в одну из ноябрьских ночей здесь исчезла целая жизнь. И это казалось особенно страшным: море умело забывать.
Ноэми подошла и встала рядом. Не касаясь его, не говоря ни слова. Просто стояла, и он чувствовал её тепло через воздух.
— Здесь, — сказал он.
— Да.
— Я три года боялся посмотреть. Мне казалось, что если увижу, то услышу её.
— И что?
— Тихо, — произнёс он. — Просто тихо.
Он простоял так минуту или две. Потом выдохнул, разжал пальцы и вернулся в машину. В зеркале он увидел, что лицо его мокро, но не стал утираться.
Мыс Гризель выступал в море длинным каменным пальцем. На самом его конце стоял маяк: белая башня с красным поясом, давно автоматизированная, с мёртвым окошком смотрителя. Чуть ниже, на скальной террасе, прижавшись к камням, ютился невысокий каменный дом с шиферной крышей и застеклённой верандой. Из трубы вился голубой дымок.
Они оставили машину у начала тропы и пошли пешком, держась поближе к ограде из вросших в землю булыжников. Ветер рвал одежду. Чайки, кричавшие на скалах, смотрели на них сверху вниз с ленивым любопытством.
— Он обитаем, — тихо сказала Ноэми.
— Смотрите на веранду.
Веранда была застеклена наглухо, и по всей её длине, на подоконниках, на полках, на деревянных ящиках, стояли горшки с цветами. Десятки горшков. Зимой, когда на всём побережье не было ни одной живой зелени, здесь цвели гиацинты. Белые, тугие, пышные, с восковыми лепестками и тем сладким тяжёлым запахом, который они почувствовали, ещё не дойдя до двери.
У Люсьена пересохло во рту.
— Вы наступили на мои луковицы, — раздалось сзади.
Он обернулся. Позади них, на узкой тропинке, стояла старая женщина. Невысокая, прямая, в тёмном вязаном пальто и чёрном платке, из-под которого выбивалась седая коса. В одной руке она держала палку, в другой корзину с сухими водорослями. Лицо её, обветренное, с глубокими бороздами у рта, было спокойным и очень усталым.
Но когда она чуть улыбнулась, на левой щеке образовалась ямочка, глубокая и насмешливая, и мир вокруг Люсьена остановился.
— Здравствуйте, Люсьен, — сказала она. — Вы дольше собирались, чем она думала.
Он не мог произнести ни слова. Только стоял и смотрел на неё, как смотрят на видение, и не мог поверить, что видение дышит, держит корзину и говорит голосом, который он слышал на магнитофонной записи.
— Изабель, — выдохнула Ноэми.
— Здесь меня зовут Мадлен Вире, — спокойно отозвалась женщина. — Уже сорок пять лет. Но вы можете называть, как хотите. Проходите. На ветру разговаривать нельзя. Я старая, мне вредно.
Внутри дом оказался маленьким и тёплым. Узкая кухня с печкой, низкий потолок, стол у окна, на котором стояли две чашки и тарелка с печеньем. Две. Люсьен заметил это сразу.
— Вы ждали нас, — сказал он.
— Я не знала, что вы будете именно сегодня. — Изабель поставила корзину у порога и стала снимать платок. — Но я знала, что вы придёте. Две недели назад я видела, как вы стояли у её могилы и разговаривали с камнем. Я стояла за кипарисами. И подумала: этот человек добрый. А добрые рано или поздно находят то, что для них спрятано.
Она налила чаю. Руки у неё не дрожали. Только когда она села напротив и подняла чашку, Люсьен заметил на её запястье тонкую белую полоску, незагорелую, там, где когда-то был браслет.
— Расскажите, — попросил он. — Всё. Не торопитесь.
Она долго молчала, глядя на гиацинты в окне. Потом заговорила негромко, ровно, как человек, который много раз репетировал эти слова в тишине и никогда не произносил их вслух.
— Мою дочь я видела всего три раза за последние сорок пять лет. Не считая того дня, когда она родилась, и двенадцати месяцев потом. В первый раз она пришла ко мне в сентябре двадцать третьего. Постучала в дверь, как стучат в чужие. Я открыла, и она сказала: «Здравствуйте. Я Элиана. Кажется, вы моя мать». У неё были мои глаза, подумала я. Но смотрели они так, как смотрел Поль.
Она остановилась, перевела дыхание.
— Я не знала, как она нашла меня. Оказалось, по письму Одиль. Сестра догадывалась, что я жива, и перед смертью написала ей, куда мне, возможно, пойти. Не дом, но место. Мыс. Маяк. Элиана приехала, обошла все дома, спрашивала в деревне, не видел ли кто пожилую женщину с гиацинтами. Люди показали на меня. Вот так просто. Сорок пять лет я пряталась, и меня выдали гиацинты.
— Вы не ждали, что вас найдут?
— Я ждала. — Изабель взглянула на него. — Каждый день. Просто боялась, что это будут не они.
— Они?
— Люди Делькура. Годен приезжает на мыс раз в год, в конце августа. Смотрит на маяк, на дом, задаёт вопросы. Я знаю его: он с юности шнырял по студии, мальчишка на побегушках у Этьена. Тогда был красив, как ястреб. Теперь постарел. Но каждый год приезжает, и каждый год я прячусь в башне, пока он ходит под окнами. Он не знает меня в лицо. Для него Изабель Делькур утонула в Орели в феврале восемьдесят первого. Но у Годена нюх. Он чувствует, когда что-то не сходится.
— Как вам удалось… — начал Люсьен и замолчал.
— Инсценировать смерть? — Она слегка улыбнулась уголком рта. — Не я. Друг. Старый друг Поля, студент-медик, работал в морге. Тело неопознанной женщины, утонувшей в те дни. Моё пальто. Моя сумка с документами. Он сделал так, чтобы никто не смотрел слишком близко. За это его потом уволили, а мне пришлось уехать из города. Я не могла остаться. Я бы утащила за собой Одиль и девочку.
— А Элиана?
— Мы виделись трижды. В сентябре, в октябре, а потом четырнадцатого ноября. — Она снова остановилась, и голос на этот раз всё-таки дрогнул. — В третий раз она приехала на закате. Мы сидели вот здесь. Она рассказала про вас. Про то, как вы склеиваете чужие жизни и никак не можете склеить свою. Про Синематеку. Про то, что отправила плёнку в архив, чтобы вы нашли её, когда придёт время. Она хотела вернуться и рассказать всё вам. Сказала: «Мама, я больше не могу молчать. Он заслуживает правды».
— Она сказала это?
— Дословно. — Изабель встретилась с ним взглядом. — А ещё она сказала, что любит вас. Что вы самый честный человек, которого она встречала. Что хочет вернуться домой, и пусть завтра всё рухнет, лишь бы вернуться.
Люсьен закрыл лицо руками. Ноэми молча придвинулась и положила ладонь ему на плечо. Он не отстранился.
— Она уехала в девять без четверти, — продолжала Изабель, и голос её стал ровным, как бывает у людей, держащихся за единственную опору. — Я стояла на крыльце и смотрела на её фары. Они исчезали за поворотом, один раз мигнули. Потом, через минуту, на дороге показался другой свет. Ещё одна машина. Шла без габаритов. Только дальний свет. Шла очень быстро.
— Вы видели, кто это был?
— Нет. Только свет. — Она сжала чашку так, что побелели пальцы. — Я побежала в дом, схватила телефон, хотела позвонить в полицию. А потом поняла, что если позвоню, то назову себя. Расскажу, кто я, откуда, зачем здесь. И они найдут меня за два дня. И я не позвонила. Я стояла у окна и слушала. Услышала удар. Далёкий, глухой. Как будто упало что-то очень тяжёлое. Потом тишина.
Она закрыла глаза.
— Три года я приношу ей цветы. Каждый месяц. Потому что ничего больше сделать не могу.
В кухне стало очень тихо. Слышно было, как потрескивает печка и где-то в глубине дома тикают часы. Люсьен убрал руки от лица. Глаза у него были сухие, красные, чужие.
— Вы не виноваты, — сказал он.
— Не говорите так. Вы не знаете.
— Я знаю одно: если бы она не пришла к вам, она осталась бы жива. Но я не жалею, что она пришла. Потому что она наконец увидела вас.
Изабель смотрела на него долго. Потом тихо сказала:
— Вы очень похожи на Поля. Он тоже умел находить слова, которые не лечат, но позволяют дышать.
Она встала, подошла к печке, вынула из ящика жестяную коробку из-под монпансье, открыла и достала маленький ржавый ключ на синей ленточке. Положила на стол между чашками.
— Калитка в студийном дворе, — сказала она. — Со стороны устья. Поль дал мне его в день свадьбы, «на всякий случай». Я сорок пять лет носила его с собой и ни разу не решилась достать. Замок, наверное, прежний: Этьен всегда был бережлив к тому, что не видно гостям.
Люсьен взял ключ. Он был тёплым от печки.
— А браслет? — спросил он. — На плёнке он у вас на руке.
— Я надела его один раз, в тот день. Потом отдала Одиль, для девочки. — Она посмотрела на свою пустую кисть, на белую полоску на коже. — Не думала, что ему придётся лечь в землю вместе с ней. Но, наверное, так тоже правильно. Пусть хоть что-то из нашего с Полем остаётся рядом с ней.
Они сидели долго. Изабель рассказывала о Поле: как он смеялся, как неловко танцевал, как писал ей письма на обороте кинокадров. Люсьен и Ноэми молча слушали, и время текло, как вода, а за окном гиацинты стояли в своих горшках, белые, чистые, сияющие в холодном зимнем свете.
Когда стали собираться, Люсьен задал последний вопрос:
— Изабель. Вы расскажете то, что знаете? Публично? Суду? Людям?
Она не ответила сразу. Подошла к окну, провела пальцем по лепестку.
— Нет, — сказала она наконец. — Не сейчас. Простите. Я сорок пять лет живу в этой тишине. Я не умею выходить из неё. Если я заговорю, Этьен найдёт меня раньше, чем вы закончите фразу. И вас. И её, — она кивнула на Ноэми. — Он не остановится. Я знаю его. Он не злой, он хуже. Он убеждён, что поступает правильно.
— Он убил вашу дочь.
— Я знаю. — Голос её не дрогнул. — Поэтому и не могу.
Люсьен ничего не ответил. Он смотрел на неё и понимал, что она права и неправа одновременно: что страх бывает сильнее любви, что любовь иногда живёт именно в страхе, и что нет смысла требовать от старой женщины того, на что не хватает сил у молодых.
— Тогда вот что, — сказала Изабель, помолчав. — Я скажу вам то, что знаю. Остальные две вырезки, Ривьера и Поля. Арман Фабре перед смертью приходил ко мне. Это было в девятнадцатом, за месяц до того, как он слёг. Сказал: «Они в студии. В тёмной комнате. Там, где Маршан проявлял свои плёнки, и там, где ничего не сгорело». Я не поняла тогда. А теперь, кажется, понимаю.
— Тёмная комната? — переспросил Люсьен.
— Проявочная. Лаборатория цвета. Она в самом старом корпусе, под хранилищем. Там отец моё детство прожил, там нашёл свой зелёный. Когда студия сгорела, огонь не добрался до подвалов. Но туда нельзя попасть иначе, как через хранилище. Через то самое, где погиб Поль.
— Хранилище опечатано, — сказала Ноэми. — Здание готовят к сносу.
— Значит, вам придётся поспешить. — Изабель провела ладонью по лицу, словно смахнула паутину. — Прошу вас об одном. Если найдёте то, что оставил Поль, не показывайте мне сразу. Мне нужно привыкнуть к его голосу.
— Ключ теперь ваш. А мне пора кормить цветы.
Они вышли на веранду. Гиацинты сияли в стёклах, как маленькие луны. На пороге Люсьен обернулся. Изабель стояла в дверях, сухая, прямая, с косой через плечо, и смотрела на них. Чайки кричали над скалами. Вдалеке ходили серые волны.
— Спасибо, — сказал он.
— За что?
— За то, что остались.
Она слегка кивнула и закрыла дверь.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.