Бабушка Мари-Анж
Приют Сент-Анж стоял на окраине Сен-Вереля, там, где город терял уверенность и распадался на огороды и пустыри. Двухэтажное здание из серого камня с длинным крытым крыльцом и садиком, в котором зимой не росло ничего, кроме подстриженного самшита. На воротах висела табличка с гербом Фонда Делькур. Люсьен прочёл её и ничего не сказал.
— Не смотрите так, — тихо произнесла Ноэми. Она шла рядом, в тёмном пальто, с шарфом, закрывающим подбородок. — Табличка просто табличка. Бабушка называет её «ярлыком на корове».
— Она знает, что вы привезли гостя?
— Я вчера звонила. Сказала: «Бабушка, придёт один человек, он хочет спросить про шестьдесят шестой». Она долго молчала. Потом ответила: «Принеси мне вишнёвого варенья и надень приличную блузку».
Он невольно улыбнулся. В последние дни это случалось с ним всё чаще, и всегда рядом с Ноэми.
После той ночи, после разговора в её комнате, между ними установилось хрупкое перемирие. Не прощение: он ещё не был готов, но и не отдаление. Они разговаривали осторожно, как разговаривают люди, которые ступают по тонкому льду и знают, что лёд выдержит, если не делать лишних движений. Утром она принесла ему кофе. Он поблагодарил. Она вздрогнула, будто от неожиданности.
В холле приюта пахло варёной капустой и дезинфекцией. За стойкой сидела медсестра с жёстким лицом и толстой косой, уложенной вокруг головы. Она посмотрела на Ноэми долгим взглядом.
— Мадемуазель Арно. Сегодня вы с гостем.
— Это друг, — сказала Ноэми.
— Вам известны правила: двое посетителей одновременно. Рекомендую не утомлять мадам Лакруа. И месье Годен интересовался, кто к ней ходит.
Ноэми не изменилась в лице, но Люсьен услышал, как у неё перехватило дыхание.
— Спасибо, мадам Корне. Мы недолго.
Они прошли по длинному коридору с линолеумом цвета жёлтого песка. Комната номер семнадцать располагалась в самом конце, у окна, выходящего на пустырь. Ноэми постучала и, не дожидаясь ответа, открыла дверь.
— Входи, — раздался оттуда голос, неожиданно звонкий. — Не топчись на пороге. Я не кусаюсь. Зубов нет.
Мари-Анж Лакруа сидела в кресле у окна, вся укутанная в шерстяной платок, маленькая, высохшая, с лицом, на котором, как на старой карте, отпечатались все дороги. Но глаза у неё были живые, тёмные, острые, с теми самыми подвижными бровями, которые Люсьен видел на кадре. Ей было восемьдесят восемь, а смотрела она так, будто ей по-прежнему двадцать восемь, и она по-прежнему готова сказать всё в камеру.
— Ты та вдова? — спросила она, не здороваясь.
— Люсьен Вайян, мадам.
— Это я знаю. Жена у тебя была Руссель, а на самом деле Маршан. Ну да. Присаживайся. Ноэми, дай ему стул. И не смотри на меня так: я ничего не забыла.
Ноэми молча подвинула стул. Потом села на край кровати, сложила руки на коленях и опустила глаза.
Старуха перевела взгляд с неё на Люсьена, потом снова на неё и вдруг сказала:
— Ты ему всё рассказала про Фонд. Про Годена. Про то, как я им должна.
— Бабушка…
— Не оправдывайся. Я не сержусь. — Мари-Анж протянула сухую руку и положила на её ладонь. — Страх это тоже способ любить. Только неудобный.
Ноэми закусила губу, и Люсьен увидел, как у неё дрожат плечи. Он хотел отвернуться, чтобы не мешать, но старуха уже снова смотрела на него.
— Ну? — сказала она. — Спрашивай.
Он давно готовился к этому разговору. Всю дорогу придумывал, с чего начать, как подойти, чтобы не вспугнуть, не оттолкнуть. Но сейчас все заготовленные слова вылетели из головы. Он вспомнил, что на кадре эта женщина говорила, глядя в камеру, и ждала, что кто-то прочтёт, и в конце произнесла ещё одно слово, которое Тео не смог разобрать. «Правильный вопрос». Он прочёл в её лице что-то подсказанное интуицией.
— Мадам, — сказал он. — Что вы сохранили?
Старуха замерла. Потом на её губах появилась улыбка, медленная, широкая, как рассвет над болотом.
— Шестьдесят лет, — произнесла она. — Шестьдесят лет я ждала, что кто-то спросит именно так. Не «что вы знаете». Не «что вы видели». А «что вы сохранили». — Она повернулась к Ноэми. — Принеси из шкафа коробку из-под ботинок. Под одеялами.
Ноэми встала, подошла к узкому шкафу в углу и вынула из-под стопки пледов обувную коробку, перевязанную бечёвкой. А вместе с ней, из-за неё, показался край холщовой сумки: той самой. Люсьен узнал её.
— Они здесь, — сказал он тихо. — Плёнки.
— Здесь, — подтвердила Мари-Анж с нескрываемым удовольствием. — Моя внучка принесла мне сумку и сказала: «Бабушка, пусть постоит». Я не спрашивала. Я только подумала: если уж прятать, то в самом глупом месте. Там, где их искать не станут.
— Под носом у Фонда, — пробормотал Люсьен.
— У них слишком хорошие манеры, — фыркнула старуха. — Не станут рыться в вещах старой больной женщины. Они считают нас мебелью.
Ноэми поставила коробку на колени бабушке. Та развязала бечёвку и подняла крышку. Внутри лежали аккуратные стопки пожелтевших листов, исписанных чернилами, карандашом, цветными чернилами и снова чернилами. Десятки листов. На каждом одна и та же подпись, написанная по-разному: сначала неуверенно, потом чуть смелее, потом бегло, будто писала одна рука, которая постепенно училась быть другой. «М. Маршан. М. Маршан. М. Маршан».
— Эмиль Ардуэн, — сказала Мари-Анж. — Секретарь Гастона. За неделю он извёл на это сорок листов. Я нашла их в корзине для мусора в бухгалтерии, потому что у меня была привычка проверять, что выбрасывают. Подложила к своим книгам. В день свадьбы отнесла Арману Фабре. Он сказал: «Пока не надо. Пусть полежит». А через год вернул обратно, после всего, что случилось. Сказал: «Береги».
Люсьен взял верхний лист. Подписи были почти неотличимы от настоящих. Но на одном из листов, внизу, красным карандашом стояла пометка: «№ 17. Вот. Годится. 12.III». И дата: за два дня до четырнадцатого марта пятьдесят второго года.
— Это достаточно для суда? — спросил он.
— Для суда, возможно, нет. Давность. Для людей достаточно. — Мари-Анж аккуратно закрыла коробку. — Там были пять человек. Нас снимали в день свадьбы так, чтобы никто не слышал. Поль придумал. Он стоял за камерой и показывал нам жестом, когда начинать. Мы говорили тихо, одними губами, а Арман снимал. Страшно было до тошноты. Мы все знали, что Гастон прикажет следить за нами. И что после свадьбы нас рассчитают.
— Вас рассчитали?
— Через месяц. Всех пятерых. Кроме Поля, разумеется. Перрена выдворили в Нант. Риго оставили в кинотеатре, но на половинном окладе. Ривьер уехал в Париж и там пропал. Меня перевели в архив с понижением. — Она пожала плечами. — Но это уже мелочи.
Люсьен молча слушал. Из-за окна доносился лай соседского пса, хрип радио из соседней комнаты, и от этих простых звуков происходящее казалось ещё более нереальным.
— Мадам, — сказал он. — Поль сказал что-нибудь в конце? Мы нашли только три вырезки. Тео Ланглуа, тот, кто читает по губам, говорит, что у Поля должна быть самая важная фраза.
— У Поля, — медленно повторила старуха. — Да. Он должен был говорить последним. Он говорил что-то Изабель. Но Арман потом сказал мне: «Не ищи. Если они найдут, станут убивать».
— Они убили Поля.
Мари-Анж посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Я знаю, — сказала она. — Не знала только, кто. Теперь знаю.
В комнате стало тихо. Ноэми по-прежнему сидела на краю кровати, и по лицу её текли беззвучные слёзы. Люсьен наклонился и, не думая, накрыл её руку своей. Она вздрогнула, но не отняла. Её пальцы под его ладонью были тёплыми и совсем маленькими.
— Расскажите про Изабель, — попросил он. — Что с ней стало? Её нашли в семьдесят девятом? В восемьдесят первом?
— Её нашли, — сухо сказала Мари-Анж. — В том виде, в каком хотели показать. А я не поверила.
— Почему?
— Потому что в две тысячи двадцать первом, на похоронах Одиль, я видела её.
Люсьен замер.
— Ноэми возила меня. Одиль была подругой моей молодости, мы вместе работали в студии. Я сидела в коляске у стены, а на дальнем краю кладбища, под кипарисами, стояла старая женщина в чёрном платке. Опиралась на палку. Не подходила. И мне вдруг показалось: эти плечи. Этот наклон головы. Я смотрела на неё всю службу, а когда стали засыпать гроб, она повернулась, и я увидела глаза. Те самые. Я бы узнала их в аду.
— Вы не подошли?
— Я не смогла. Ноги не слушаются, а колёса увязли. Когда я наконец развернулась, её уже не было. — Старуха вздохнула. — Но я знаю, что видела. Живая. Седая. Ей сейчас лет восемьдесят два.
— Где она может жить?
— Не знаю. — Мари-Анж покачала головой. — Но Изабель всегда говорила, что мечтает жить у маяка. «Чтобы свет был свой, не казённый», — смеялась. Когда мы работали, она рисовала на полях бухгалтерских книг маленькие маяки. Я думала, это просто детская причуда. — Она вдруг прищурилась. — А ещё она обожала белые гиацинты. Только их. Говорила, что отец выращивал такие на подоконнике лаборатории и что они пахнут чистыми реактивами.
Люсьен почувствовал, как у него сжалось горло.
— Мадам, — сказал он едва слышно. — Белые гиацинты каждый месяц появляются на могиле моей жены.
Старуха закрыла глаза. Когда она открыла их снова, в них блестели слёзы.
— Тогда она жива, — прошептала она. — И она рядом.
Они ещё долго сидели в комнате, пока за окном не стало смеркаться. Мари-Анж рассказывала о пятидесятых, о запахе студийной краски, о том, как Марсель Маршан, высокий, рассеянный, с вечными пятнами реактивов на рукавах, каждое утро приносил ей на счётный стол цветок из лаборатории, и как весь отдел знал, что он влюблён не в неё, а в цвет. Она смеялась, вытирала глаза платком, снова смеялась. Люсьен слушал и понимал, что нет ничего более живого, чем память, которая наконец нашла слушателя.
Когда стали прощаться, Мари-Анж взяла его за руку.
— Ты любил её? — спросила она.
— Жену?
— Да.
— Больше жизни.
— Тогда не останавливайся. — Она сжала его пальцы с неожиданной силой. — И заберите сумку сегодня же. Они были тут вчера. Спрашивали, кто мои гости. А сестра на посту, эта Корне, вечно звонит кому-то, как только я чихну.
Ноэми кивнула и достала из шкафа холщовую сумку. Мари-Анж поцеловала её в лоб и что-то прошептала на ухо, коротко, быстро, как молитву. Ноэми прижалась щекой к её плечу.
В холле медсестра Корне разговаривала по телефону, повернувшись к ним спиной. Услышав шаги, она торопливо положила трубку и растянула лицо в улыбку:
— Уже уходите? А я как раз хотела вам сказать: мадам Лакруа так оживилась после вашего визита. Это замечательно.
— Спасибо, — ответила Ноэми, не глядя на неё.
Они вышли на крыльцо. Было совсем темно. Над пустырём стояла мутная луна, и с моря дул влажный ветер. Люсьен придержал калитку, пропуская Ноэми, и вдруг заметил на дороге, метрах в пятидесяти, тёмную машину с выключенными фарами.
— Не оборачивайтесь, — сказал он тихо. — Идёмте.
— Они?
— Не знаю. Просто идите.
Они шли быстро, не разговаривая, пока не свернули за угол. Тогда Люсьен остановился, прижал Ноэми к стене и несколько секунд слушал, как стучит у неё сердце: быстро, часто, как у птицы.
— Завтра, — сказал он. — Завтра мы едем на мыс Гризель. К маяку.
— Вы думаете, она там?
— Я думаю, что моя жена записывала «воздух» на маяке за пять дней до смерти. И что на этой записи кто-то пел колыбельную.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.