Премьера
Моя мама родилась в семье, где никто никогда не опаздывал, и считала мою задержку на две недели личной обидой. Поэтому в день премьеры она приехала в Лион за четыре часа до начала, с цветами, термосом, тремя бутербродами «на случай голода» и с видом человека, пришедшего на штурм.
— Ты бледная, — сказала она, поймав меня в коридоре школы. — Ела?
— Мама.
— Я только спросила.
— Я ела.
— Что?
— Мадлену. Жюльетта дала.
— Это не еда. Это настроение. — Она развернула бутерброд с сыром и сунула мне в руку. Позади неё стоял папа, высокий, молчаливый, в парадном костюме, который он надевал на мои дни рождения и на похороны. Он смотрел на красный бархат стен и шевелил губами, как человек, повторяющий про себя таблицу умножения. Я знала, что он так делает, когда волнуется.
— Всё будет хорошо, — сказал он наконец.
— Я знаю.
— Я не про спектакль. Я про то, что ты не будешь шептать, да?
Я засмеялась.
— Папа, а что, если буду?
— Тогда будешь шептать, — сказал папа серьёзно. — Мы услышим.
Он не знал, что сказал. А я постояла, глядя на него, и вдруг почувствовала, что больше не боюсь.
* * *
Гримёрная в Старом зале всегда напоминала склад театрального барахла. Под потолком висели парики на проволоке, по стенам стояли зеркала с отслоившейся амальгамой, на столах валялись кисточки, пудра, чашки, нитки. Пахло лаком и корицей: Жюльетта пекла печенье «для нервов», и никто не смел отказываться.
Я сидела перед зеркалом в платье Авроры: простом, серо-голубом, с высоким воротом, сшитом Жюльеттой из старой шторы. Под воротом, прижатый к ключице, лежал ключ. Я попросила не снимать.
— Двадцать минут, — сказала Жюльетта, поправляя булавку у меня на плече. — Не дёргайся.
— Я не дёргаюсь.
— Ты вибрируешь. Это хуже.
Из-за ширмы выглянул Тео. На нём был костюм Бальтазара: жилет, нарукавники, смешная кепка. В руках он держал чайник.
— Merde! — сказал он торжественно.
— Тео, рано.
— Нет, самое время. Merde, Камилла Дюваль. Merde в кубе. Merde до потолка. — Он вдруг посерьёзнел и очень тихо добавил: — Ты там будешь самая настоящая. Я знаю.
— Спасибо.
— Это не комплимент, это прогноз. Я чайник слушаю лучше, чем людей.
Дверь приоткрылась, и вошла мадам Ренар. Она была в тёмном платье, с красными очками на цепочке и с прикрытым шарфом карандашом за ухом. Подошла ко мне, молча постояла. Потом протянула руку и вытащила карандаш из-за уха.
— Возьми.
— Зачем?
— На удачу. Это карандаш Эжени. — Она улыбнулась уголком рта. — Я хранила его тридцать лет. Теперь он твой. Но после спектакля вернёшь.
Я взяла карандаш. Он был короткий, стёртый, с зазубренным концом. Тёплый от её руки.
— Сегодня авторская редакция, — тихо сказала мадам Ренар.
— Вы уверены?
— Нет. Но сегодня уверенность не нужна. Нужно только, чтобы никто не сбежал.
Она вышла. Я сжала карандаш в кулаке.
Через щель в двери было слышно, как зал наполняется: шаги, голоса, скрип кресел, смех. Далёкое «тук-тук» кого-то из зрителей по спинке сиденья. Я закрыла глаза и услышала, как в груди ровно и спокойно бьётся сердце. И как под ним, на тонком шнурке, качается ключ.
* * *
В зале было полно.
Я посмотрела в щель между кулисами и увидела всё сразу. Красные ряды, забитые до последнего кресла, люди в проходах, студенты на ступеньках, родители, педагоги, какие-то незнакомые старики в тёмных пальто. Мама и папа сидели в пятом ряду, мама уже достала платок. Рядом с ними сидела бабушка Тео, прямая, как королева: для неё он заранее выпросил лучшее кресло.
В первом ряду, ровно по центру, расположился Режис Лаво. Он был в светлом костюме, с аккуратным шёлковым шарфом и с той же тёплой улыбкой. Рядом с ним, как скала, сидел Фабьен Лефевр в зелёном шарфе. Выражение лица у него было такое, что ближайшие кресла как-то сами собой отодвинулись. По другую сторону Лаво сидел директор школы, господин Фарж, толстый, рассеянный, с вечной растерянностью на лице. Он что-то объяснял соседу, размахивая программкой.
А в седьмом ряду, чуть левее, сидела женщина лет шестидесяти, в тёмно-синем пальто и в крепких рабочих ботинках. У неё на коленях лежала сумка, из которой торчал кончик жёлтой рулетки. Она не смотрела по сторонам. Она смотрела на потолок и одними губами, кажется, считала.
— Бонфуа, — прошептала Жюльетта у меня за плечом. — Пришла.
— Рулетку принесла.
— Она с ней не расстаётся.
Я не успела ответить. Погас свет в зале.
* * *
Первый акт прошёл легко.
Тео вышел с чайником, и зал вздохнул так, будто увидел старого друга. Он нёс этот чайник так бережно и серьёзно, что на втором ряду кто-то тихо засмеялся и сразу закашлялся от неловкости. Я стояла за кулисами, слушала смех и думала, как это странно: человек смешит других, а у самого дрожат пальцы.
Мой выход был в конце первой сцены. Я вышла на платформу и подошла к окну.
Створка была приоткрыта. Я положила ладонь на подоконник. Дерево было гладкое, тёплое, пахло воском. Я посмотрела в чёрный задник, но уже не видела чёрного. Там была улица. Фонари. Хлеб. Кто-то проходил мимо.
— Если я уйду, — сказала я, — ты заметишь?
Голос был вполголоса. Не громкий, не пустой: настоящий. Он не бил в стены, не катился по рядам. Он шёл вниз, на улицу, и зал слушал его, как слушают чужое признание: затаив дыхание.
Сплетница тихонько скрипнула у меня под ногой. Кто-то в зале рассмеялся. Не со злостью: с нежностью, как смеются над чужой верной привычкой.
В антракте мадам Ренар столкнулась в коридоре с Лаво. Я подглядывала из-за двери костюмерной.
— Дорогая Одиль, — сказал он любезно, — в программке написано «авторская редакция». Что это значит?
— Это значит, что автор не возражала, — ответила мадам Ренар.
— Странная формулировка.
— Вы привыкнете.
Лаво улыбнулся. Но я заметила, как его пальцы чуть сильнее сжали программку. Он повернулся и вышел в зал, а вскоре, как мне сказали, пропал из своего кресла.
Я не заметила этого. Я слышала только третий звонок.
* * *
Третий акт начался в полной тишине.
Свет погас. Потом чуть вспыхнул мягким тёплым кругом: окно, платформа, чемодан на полу. Я стояла на сцене и чувствовала, как сердце бьётся в самом горле. Не от страха. От тишины. От того, что тридцать лет назад кто-то написал эти слова и спрятал, чтобы их нашли сегодня.
Я поставила чемодан на пол. Долго смотрела на него. Подошла к окну.
И в этот момент свет погас.
Совсем. Весь. Лампы, прожекторы, дежурное освещение в проходах, лампочки над выходами. Тьма упала на зал мгновенно, плотная и густая, как чёрный бархат. Кто-то ахнул. Кто-то вскрикнул. Скрипнули кресла, зашелестели голоса.
Я стояла неподвижно, держась за подоконник, и слышала собственное дыхание.
— Дамы и господа! — раздался в темноте знакомый ласковый голос. Лаво стоял в проходе, подсвечивая себя телефоном. — Прошу сохранять спокойствие. Произошла техническая неисправность. Из соображений безопасности спектакль прекращается. Просьба спокойно покинуть зал.
Зал загудел. Я слышала, как встают люди, как мама громко сказала: «Сиди, Люсьен». Слышала, как за кулисами что-то упало.
А потом, совсем тихо, у самого моего уха, прозвучал голос Поля Гарнье:
— Стой. Служанка не гаснет.
Я посмотрела вниз. На полу, возле рампы, в стороне от всех, горела одна лампочка на тонкой стойке. Жёлтый маленький кружок, как раньше. Как всегда. Она светила ровно и спокойно, будто ничего не произошло.
— Сорок лет назад, — прошептал Поль из темноты. — Поставил её на отдельный аккумулятор. Призраки не должны зависеть от администрации.
Я чуть не засмеялась. Из темноты за кулисами выкатилось что-то на колёсиках: Жюльетта с походным прожектором на аккумуляторе, который она, оказывается, держала на всякий случай. За ней один за другим стали появляться актёры с рабочими лампами, фонарями на батарейках, чьими-то настольными светильниками. Они выходили на сцену тихо, как на крестный ход, и ставили свет рядом с рампой, вокруг рамы. И через минуту сцена снова стала золотой, тёплой, живой.
В зале стало тихо.
— Я прошу вас покинуть… — начал было Лаво.
Договорить он не успел.
— Инспекция по охране памятников, — раздался из седьмого ряда сильный, ровный женский голос. — Адель Бонфуа.
Женщина в тёмно-синем пальто поднялась с кресла. В руке у неё была жёлтая рулетка. Она не доставала её демонстративно: просто держала, как другие держат платок.
— Спектакль продолжается, господин Лаво, — сказала она. — Здание подлежит охране и не может быть закрыто по произвольному решению администрации. С вами я поговорю после.
Тишина.
— Я не… — начал Лаво.
— Сядь, Режис, — негромко сказал Фабьен Лефевр, положив ему на плечо тяжёлую ладонь. — Сядь.
Лаво сел. Мне показалось, что он даже не заметил этого: просто опустился на кресло, как кукла, у которой оборвали нитку.
В зале раздались первые, робкие хлопки. Потом громче. Потом кто-то крикнул: «Продолжайте!» Потом засмеялся Тео в своём жилете, и зал подхватил.
Я стояла у окна.
Ко мне по сцене вышел Суфлёр. Спокойно, медленно, с достоинством директора, объявляющего о начале работы. Он прошёл мимо рамы, остановился под самым окном, сел и обвёл зал строгим взглядом. Кто-то в первых рядах не выдержал и засмеялся.
Я улыбнулась. Повернулась к окну. Положила руки на створку. Закрыла глаза.
— Если я останусь, — сказала я тихо, — ты услышишь?
Свет лежал на моих руках тёплым пятном. Створка шла тяжело, медленно, со скрипом петель. Я открыла окно. Не распахнула: открыла. В комнату вошёл вечерний воздух, и я почувствовала, как зал дышит вместе со мной.
Было так тихо, что слышно было, как далеко-далеко, в ложах, скрипнула Сплетница под чьей-то ногой.
И тогда из глубины зала, из самой последней темноты, от двери, донёсся голос. Негромкий. Ровный. Мужской. Единственное слово, которое автор оставила тому, кто проходил мимо каждый вечер и ни разу не появился на сцене:
— Давно.
Я знала этот голос. Знала бы его среди тысячи. Я не повернулась. Только прижала ладонь к окну. Улыбнулась так, что по щеке скатилась слеза.
В ту же секунду, как в старой пьесе, как написано в ремарке, свет в зале «медленно зажёгся»: актёры, один за другим, вышли в проходы с лампами и фонарями в руках, и тёплое золото полилось на красные кресла, на лица зрителей, на золотые лепестки облупившейся позолоты в ложах. Старый зал светился, как ночной корабль.
Потом наступила тишина. Долгая, плотная, живая.
А потом зал встал.
* * *
Я не помню, как ушла со сцены. Помню, что меня подхватил Тео и закружил, что-то крича в ухо. Помню, как Жюльетта плакала, размазывая тушь по щеке. Как Поль стоял у лестницы, держа кепку в руках и странно щурился. Как мадам Ренар подошла и молча обняла меня, так крепко, что хрустнули рёбра.
— Громче не значит лучше, милая, — сказала она мне в плечо.
— Я знаю.
— Теперь знаешь.
Карандаш всё ещё был в моей руке. Я протянула его.
— Оставь пока, — сказала мадам Ренар. — Верни, когда будешь готова.
Я искала взглядом Арно. Его не было ни за кулисами, ни в проходе. Только где-то далеко, у входной двери, мелькнуло тёмное пальто, и дверь тихо закрылась.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.