Опустевший зал

Я сказал одно слово и ушёл.

Это единственное, что я мог. Всю свою жизнь я прятался за стенами, и вот сейчас должен был произнести одну короткую реплику из темноты, не видя её лица, зная только, что от этого зависит всё. Я простоял у двери зала сорок минут. Слушал, как она играет, как зал смеётся, как Сплетница скрипит в нужных местах. Когда погас свет, я почувствовал, как сердце ухнуло вниз, и подумал: всё, это конец. А потом услышал голос Поля, и увидел, как в темноте вспыхивает «служанка», и понял, что Рамбуа написала эту пьесу именно для такой минуты.

Я сказал «давно». Голос у меня не дрожал. Я сам удивился.

А потом вышел во двор, потому что в зале стало слишком тесно от аплодисментов, и там, рядом с велосипедом без колёс, глотнул холодного декабрьского воздуха и обнаружил, что плачу. Тихо, без звука, как плачут люди, у которых нет привычки.

— Ты там стоял, — сказал отец.

Он вышел следом, без шарфа, в одном пиджаке, и протянул мне свой платок, огромный, клетчатый, пахнущий табаком и глиной.

— Я услышал голос, — сказал он. — Подумал: знакомая интонация. Только я так не умею.

— Ты молчал в зале.

— Я сидел рядом с Режисом. Мне надо было следить за его руками. — Он усмехнулся. — Он, кстати, сидит сейчас в кабинете директора. Вместе с твоей знакомой с рулеткой. Она, судя по всему, привыкла вести такие разговоры стоя.

— Что там?

— Не знаю. Но директор Фарж, когда увидел договор, побледнел так, что я забеспокоился за его давление. Он, оказывается, ничего не знал. Режис подделал протокол попечительского совета. — Отец положил мне руку на плечо. — Иди к ней. Она ищет тебя.

— Откуда ты знаешь?

— Я смотрел на неё, когда она играла, — сказал он. — Так смотрят на того, кого ждут.

Я не пошёл сразу. Сначала постоял ещё минуту. Потом вернулся в зал, но Камиллу окружили так плотно, что пробиться было невозможно. Вокруг неё стояла мама, плакала и смеялась одновременно, а папа молча жал мне руку, как будто мы только что заключили выгодную сделку. Она увидела меня поверх всех голов. Не сказала ни слова. Просто улыбнулась. И этого хватило.

* * *

Остальное произошло так быстро, что я потом мог восстановить события только по обрывкам.

В понедельник в школу приехали три человека с портфелями. Они провели в кабинете директора четыре часа, и когда вышли, на лицах у них было то выражение, какое бывает у людей, нашедших в чужом шкафу целый склад скелетов. Адель Бонфуа, не снимая рабочих ботинок, прошла по коридору, зашла в зал и обмерила его сверху донизу своей жёлтой рулеткой. Потом написала на листе одну строку, подписала и прикрепила к двери.

Строка называлась «Предписание». Она гласила, что любые работы по перепрофилированию здания Старого зала запрещены; что договор с компанией «Лион-Эвентс» не имеет юридической силы; что здание подлежит реставрации с сохранением театральной функции.

— Реставрация? — спросил Тео, читая через плечо.

— Реставрация, — сказала Жюльетта. — Значит, зал не сломают.

— Значит, его вымоют, покрасят и вернут нам через два года, — сказал Поль. Он стоял с чайником, как обычно, и в его голосе впервые за сорок лет прозвучало что-то вроде торжественности. — Колосники оставят. Мне сказали. Те самые. Нашу красную нитку тоже.

— А Сплетницу? — спросила я.

— Доску, — сказал Поль, — внесли отдельным пунктом.

Я смеялся минут десять.

Лаво исчез тихо, как исчезают люди такого рода. Во вторник его отстранили от должности, в среду он дал показания в присутствии юриста, а к вечеру мимо школы проехала машина, и из окна кто-то махнул шёлковым шарфом, но мне показалось, что это был не он. Я не люблю злорадствовать. Но, честное слово, когда Суфлёр в этот день вышел на крыльцо, сел на нагретую ступеньку и очень выразительно посмотрел в сторону дороги, у меня потеплело на душе.

Мадам Ренар получила от директора Фаржа письмо с благодарностью и предложением возглавить программу на время реставрации. Прочитав, она долго стояла у портрета Эжени Рамбуа, потом тихо сказала: «Ну, вот и всё, милая». И впервые за все годы, что я её знаю, вышла из кабинета без карандаша за ухом, и никто не решился ей об этом сказать.

* * *

В среду вечером, накануне закрытия зала, мы поднялись на галерею.

Нас было шестеро: я, Камилла, Тео, Жюльетта, Поль и мадам Ренар. Шли по узкой лестнице гуськом, и ступени скрипели под нашими ногами хором. Наверху было холодно, пахло мелом и старым кирпичом. Стена стояла на месте: исписанная, пёстрая, с рожицами, сердечками и словом «простите».

Отцовская фамилия была открыта. Мешковина лежала на полу, и никто не стал её поднимать.

— Нового раза не будет, — сказала Камилла, глядя на стену. — Помнишь? Ты сказал мне это в первый день.

— Помню.

— А теперь будет.

— Теперь её не сломают.

Мадам Ренар достала из сумки коробку мелков, цветных, толстых, детских. Раздала каждому по одному. Поль выбрал синий, Жюльетта красный, Тео зелёный, так как зелёный ему шёл. Камилла взяла белый. Мне достался чёрный.

Мы расписывались по очереди, на свободных кирпичах между старыми подписями. Тео нарисовал рядом с фамилией чайник. Жюльетта вывела крохотный наперсток. Поль долго стоял над кирпичом, пока не написал неровными буквами: «П. Гарнье. Сорок лет». Мадам Ренар поставила только две буквы: «О. Р.» И рядом, мелко: «Спасибо, Эжени».

Камилла подошла к стене последней.

Она стояла и смотрела на меловые подписи, а потом вдруг протянула мне свой мелок.

— Подпишись сначала ты, — сказала она.

— Почему?

— Потому что у твоего отца окно. А рядом должно быть другое.

Я посмотрел на отцовскую подпись. «Ф. Лефевр». Рядом тушью окошко, четыре квадрата, приоткрытая створка, штора, отодвинутая внутрь. Я взял чёрный мелок. Под отцовской фамилией написал: «А. Лефевр». А рядом, справа, нарисовал второе окно. Такое же, на четыре квадрата. Только створка у него была открыта настежь, и штора откинута, и в проёме стояла маленькая фигурка, чуть наклонившись вперёд, как человек, ждущий ответа.

Камилла смотрела на рисунок молча. Потом взяла белый мелок и под моим окном аккуратно вывела: «К. Дюваль». А ещё ниже, мелким почерком:

«Аврора осталась».

Тео за нашими спинами громко высморкался в рукав.

— Я не плачу, — сказал он. — Это пыль.

— Историческая, — сказала Жюльетта.

* * *

Когда все разошлись, мы остались вдвоём.

Было уже за одиннадцать. В зале горела одна «служанка»: на сцене, на своей тонкой стойке. Рама стояла на месте. Створка была приоткрыта, как в первый день. В пустых рядах сидела тишина, густая, бархатная, чуть пахнущая лаком.

Мы сели на край сцены. Не рядом: между нами лежал мешок с песком, тот самый, который мы так и не унесли, и мне вдруг стало смешно.

— Это он нас разделил, — сказала Камилла.

— Он историческая реликвия.

— Он между нами.

— Тогда уберём.

Я встал, поднял мешок за угол и отнёс к стене. Когда вернулся, она сидела уже ближе.

— Мне дали карточку, — сказала Камилла. — В тот вечер, после спектакля. Женщина из Парижа. Труппа, которая ставит современные пьесы. Говорит, что слышала меня в третьем акте. Что хочет пригласить на прослушивание в январе.

— Камилла.

— Я не знаю, что с этим делать.

— Иди, — сказал я.

— Ты не хочешь, чтобы я осталась?

— Хочу. Но не поэтому.

Она смотрела на меня, и в глазах у неё стояла эта серо-светлая, прозрачная усталость, которую я теперь знал наизусть.

— У тебя Нант, — сказала она.

— У меня Нант.

— А у меня, может быть, Париж.

— Четыре часа на поезде, — сказал я. — Я проверил.

Она засмеялась. Тихо, чуть влажно.

— Ты проверил расписание?

— Это моя специальность.

— Я больше не боюсь опоздать, — сказала она. — Раньше мне всё время казалось, что все ушли вперёд, а я бегу следом. Теперь я думаю, что просто иду по другому маршруту. Длинному.

— Ты видишь больше.

— Ты запомнил.

— Я записал, — сказал я. — Только не в блокнот.

Она придвинулась ближе. Совсем. Я почувствовал тепло её плеча, запах ванили и стружки, увидел, как под воротом свитера блеснул шнурок с ключом. Она подняла лицо.

Мы целовались недолго. Это было тихо и очень просто, как говорят правду: без громких слов и без стен. Створка окна чуть качнулась от сквозняка, «служанка» на стойке мигнула, будто подмигнула нам, и где-то далеко, в глубине зала, скрипнула Сплетница.

— Она всё слышала, — прошептала Камилла у моей щеки.

— Она всегда всё слышит.

* * *

Поль появился в дверях с термосом.

Он, видимо, давно стоял и держался в тени, из той деликатности, которая у него заменяет слова. Теперь он прокашлялся, и мы отпрянули друг от друга, как школьники.

— Я не мешаю, — сказал он.

— Нет, — сказала Камилла. Щёки у неё горели.

— Хорошо. — Он подошёл, налил чаю в крышку, протянул ей. — Я вот что хотел спросить. Этот ключ. Можно?

Она вынула ключ из-под воротника, сняла шнурок через голову и протянула ему. Поль взял его осторожно, повернул на ладони, провёл большим пальцем по бородке.

— Я видел такую, — сказал он тихо. — В детстве. У отца, в связке, которую он носил вместо брелока. Он говорил, что такие ставили в одном театре. На том берегу. «Две реки».

— Театр «Две реки», — сказала Камилла. — Мы нашли афиши. Сезон шестьдесят первого и шестьдесят второго.

— С шестьдесят второго закрыт, — сказал Поль. — Там, на другом берегу Соны, в переулке за церковью. Дом с зелёными ставнями. Я мальчишкой бегал мимо, мы думали, там живёт призрак. Отец говорил: нет, там просто всё заперто.

Мы переглянулись.

— Эжени написала, — медленно сказала Камилла, — «остальное найдёте там, где эта дверь открывается».

— Эта дверь, — повторил я.

— Сейчас, — сказала Камилла.

— Сейчас?! Одиннадцать ночи.

— Мы можем завтра, — сказала она, но в голосе у неё слышалось такое нетерпение, что Поль рассмеялся.

— Идите, — сказал он. — Я подержу зал.

* * *

Мы перешли Сону по пешеходному мосту, когда на колокольне пробило половину двенадцатого. Туман лежал над водой, фонари светили сквозь него медленно и мягко, а Лион вокруг казался картиной, на которой кто-то оставил самое главное нетронутым.

Камилла шла рядом, держа мою руку. Не нарочно, не по расписанию: просто держала, как держат ключ, который боятся потерять. Я не стал ничего говорить. В этой тишине было больше смысла, чем во всех моих чертежах.

Переулок за церковью оказался узким и тёмным, как траболь. Дома стояли тесно, закрытые ставнями, и только в самом конце, там, где улочка упиралась в глухую стену, возвышалось трёхэтажное здание с облупленным фасадом. Ставни у него были зелёные: когда-то яркие, теперь выцветшие почти до серого. Над дверью, высоко, где раньше висела вывеска, остались только четыре ржавых крюка. А на стене ниже, под слоем плюща, я разглядел едва заметные резные буквы: «ДВЕ РЕКИ».

Камилла остановилась перед дверью.

Она была тяжёлая, дубовая, с железными накладками и замком, к которому давно никто не подходил. Замочная скважина темнела, как закрытый глаз.

— Арно, — сказала она тихо.

— Да.

— Если там ничего нет…

— Тогда мы сходим на вокзал и посмотрим расписание.

— А если есть?

Я не ответил. Просто достал из кармана блокнот, открыл на чистой странице, нарисовал квадратик и показал ей. Она посмотрела на него. Потом на меня.

— Это не закрашивается, — сказал я.

— Почему?

— Потому что это не дело. Это начало.

Камилла подняла ключ. Он блеснул в свете далёкого фонаря. Бирка с буквами «Э. Р.» качнулась на шнурке. Я положил ладонь поверх её руки, и мы вместе вставили бородку в скважину.

Ключ вошёл легко. Так, будто его всё это время ждали.

А наверху, на втором этаже, за зелёной ставней, кажется, дрогнула штора.