Клара. Семь ноль-ноль
Первое, что я узнала о классе 214: рояль там лучше, чем я заслуживаю. Второе — что у рояля есть хозяин, которого я никогда не видела и который уже мной недоволен.
Но по порядку.
Всё началось с ключа. Он лежал на ладони у Мари Шнайдер, дежурной второго этажа корпуса «Б», на красной атласной ленточке — «потому что без ленточки их уносят в карманах и находят потом в совершенно неожиданных странах», как объяснила Мари. Ей было лет шестьдесят пять, она носила вязаную жилетку цвета овсянки и держала на своём столе четыре вещи: журнал бронирования в клетку, вазочку с печеньем «для нервных», телефон с витым шнуром и фотографию рыжей таксы, которой давно не было на свете, но которая, по слухам, до сих пор следила за порядком.
— Семь ноль-ноль, — сказала Мари, не заглядывая в журнал. — До девяти. В девять рояль занят.
— Кем? — спросила я.
Вопрос был глупый, и я немедленно о нём пожалела. Мари подняла бровь над очками.
— Тем, кому положен, — ответила она. И прикрыла ладонью вторую строчку в журнале, хотя я вовсе не пыталась её прочесть. Потом добавила, помолчав, будто сказала лишнее: — Иногда рояль стоит двух людей, если один уходит ровно в тот момент, когда второй входит.
Я не поняла, шутка это или правило. Позже выяснилось, что в консерватории это почти всегда одно и то же.
Теперь надо объяснить, что такое класс 214 для человека вроде меня. В нашей консерватории триста с лишним пианистов и очень мало роялей, на которых не стыдно играть. Расписание репетиций вывешивают в сентябре, и это событие сродни дележу наследства: люди плачут, дружат домами и переходят на «вы». Я, Клара Хофер, второй курс, фортепиано, родом из Линца, два месяца простояла в листе ожидания и получила то, о чём мечтали все: комнату с настоящим концертным роялем, окном во двор с каштаном и дверью, которая закрывается.
Закрывается — это важно. Я играю хорошо только тогда, когда меня никто не слышит. Стоит кому-то оказаться в комнате, даже за спиной, даже спящему, и руки у меня становятся вежливыми. Другого слова я не нашла: они начинают играть так, как, по их мнению, хотелось бы слушателю. В мае, на экзамене по специальности, я сыграла Шуберта так аккуратно, что члены комиссии кивали в одних и тех же местах, как пассажиры в одном трамвае. Мне поставили высший балл. Я вышла на улицу и просидела минут десять на бордюре, не понимая, почему от высшего балла хочется плакать.
Мама, которая тридцать лет преподаёт фортепиано в музыкальной школе Линца, говорит, что это не недостаток, а воспитание. «Играй так, как написал композитор, Клара. Всё остальное — тщеславие». Фрау Брюннер, моя профессор, говорит то же самое, только дороже.
Поэтому два часа за закрытой дверью я воспринимала как милость. Я приходила в шесть пятьдесят, брала у Мари ключ, поднималась по лестнице, пахнущей канифолью и сырой штукатуркой, отпирала дверь, включала лампу над пюпитром и пять минут просто стояла и дышала. Потом снимала чехол с рояля, складывала его в аккуратный квадрат, клала куда придётся и садилась играть.
Рояль был старый, чёрный, с пятном у левого угла крышки, где когда-то забыли горячую чашку или свечу, и след остался, похожий на карту несуществующего острова. Звучал он так, что хотелось попросить прощения за всё, что раньше было сыграно на других инструментах. Первые два утра я занималась на нём Брамсом — интермеццо ля мажор из опуса 118, которое фрау Брюннер велела довести до «стерильной ясности» к ноябрю, — и смотрела на клавиши, как на чудо, которое могут отобрать.
В первое утро в комнате пахло чужим карандашом. Я не сразу поняла, что это за запах: так пахнет, когда кто-то много часов стирал резинкой нотную бумагу. На подставке лежал чистый лист, сложенный пополам. Я решила, что он остался от прежнего жильца, и переложила его на подоконник, чтобы не мешал.
На третье утро на пюпитре лежала записка.
Не «оставленный кем-то мусор», не «забытая уборщицей бумажка». Лист нотной бумаги, вырванный из блокнота, с обрывками спирали по левому краю, а на нём — быстрым, острым, непримиримым почерком, будто человек писал, уже стоя одной ногой в дверях:
«Чехол — на крышку, не на педали. Стул — вернуть на меловую метку. Метка на полу, если вы её не заметили. Ф. М.»
Я прочла это три раза. Потом оглянулась: на дверь, на окно, на каштан, словно автор мог прятаться в ветках.
Он не прятался. Он уже ушёл. С семи до девяти была я, с девяти — он. Администрация рассудила, что двух часов между нами достаточно, чтобы никто никому не мешал.
Вся моя жизнь состояла из правил, которые мне объясняли заранее: ставить стул ровно, не опаздывать на сольфеджио, не перебивать профессоров. А тут правило, о котором никто не сказал и за нарушение которого меня уже осудили. Я посмотрела на пол. Действительно: белая меловая черта размером с ладонь на паркете у ножки стула, слегка смазанная чьим-то ботинком. Я сдвинула стул ровно на два сантиметра и почувствовала себя человеком, который целый месяц гулял по чужому саду и только сейчас прочёл табличку «Не топтать».
Потом я посмотрела на чехол. Он лежал на педалях, вдоль, красиво, из самых лучших побуждений. Я подумала, что у человека, который ставит после каждой буквы точку, наверняка нет чувства юмора. И всё это время мои руки уже сами переносили чехол на крышку.
Я играла. Брамс получался хуже обычного. Каждая фраза начиналась с невидимого «простите». В двадцать пять минут восьмого я сыграла первую страницу пятнадцать раз подряд и ненавидела каждую из попыток, а на шестнадцатый вдруг сыграла иначе: чуть медленнее, чуть тише, с лишней паузой перед возвращением темы. Не потому что так написано. Просто так не хотелось извиняться.
Рояль ответил. Не словами, разумеется. Но у него есть манера, я это уже заметила, чуть-чуть задерживать звук в воздухе, будто он слушает вместе с тобой.
Я доиграла последнюю ноту и сидела, не снимая рук с клавиш. За окном каштан ронял на двор первые жёлтые листья, по лестнице уже поднимались струнники, в трубах стучало отопление, которое включили всего третий день. Было без четверти девять.
Ответов я написала три. Первый начинался словами «Глубокоуважаемый коллега» и был таким вежливым, что его можно было вешать в рамку в приёмной нотариуса. Второй вышел обиженным («С чего вы взяли, что…»), и я сама испугалась этого тона. Третий состоял из одного слова «Хорошо» и показался хуже всех, потому что «хорошо» я говорю всем и всегда. Три листка я скомкала и сунула в карман. Четвёртый вышел сам:
«Приношу извинения. Чехол больше не будет оскорблять педали, а стул — меловую метку. Спасибо, что предупредили: я бы так и ходила по чужому саду. К.»
Подумала — и приписала снизу, мельче, так, чтобы не бросалось в глаза:
«P. S. Ваш рояль, по-моему, чуть-чуть врёт в ля второй октавы. Или это я.»
Я положила листок на пюпитр, поверх его записки, чтобы он точно прочёл, и придавила уголок карандашом — моим, красным, единственным, который нашёлся в кармане. И ушла в восемь пятьдесят семь, на три минуты раньше срока, чёрной лестницей, которой никто не пользуется, потому что она выходит во двор прямо в лужу.
Это было моё собственное правило, не из списка. Никогда не сталкиваться с человеком, который пишет «Ф. М.» с точками. Если мы встретимся в коридоре, он скажет «здравствуйте», я скажу «здравствуйте», и тогда у него появится лицо. А у записки лица нет. Мне нравилось, что у записки нет лица. С запиской можно было спорить. Лицу — только улыбаться и кивать, а этим я за девятнадцать лет вымотала себя до дна.
Лужа, как обычно, ждала на последней ступеньке. Я наступила в неё обеими ногами, чего не делала лет с шести, и почему-то улыбнулась.
Внизу, у стола Мари, я вдруг поняла, что руки у меня дрожат. Не от страха — от чего-то, чему я ещё не придумала названия.
— Ну как, — спросила Мари, не поднимая головы от журнала, — рояль занят?
— Занят, — сказала я.
— Вот и хорошо, — сказала Мари и подвинула ко мне вазочку с печеньем.
Печенье, кстати, оказалось отличным. Я тогда ещё не знала, что все мои будущие утра будут пахнуть именно так: овсянкой, канифолью и чужим карандашом.
3 Comments
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.
Баланс действия и тихих моментов просто отличный. Жду продолжения.
Тёплая и очень увлекательная история. Ничего не выглядит натянутым.
Приятно читать, но финал показался немного скомканным.