Правда выходит на свет

Полиция приехала в половине третьего дня — следом за снегоочистителем, проложившим в сугробах узкий белый коридор от Нетерби до ворот имения. Две машины, скорая и внедорожник горноспасательной службы, который на всякий случай выслали из Гаррогейта, потому что телефон в полицейском участке Нетерби молчал три дня, а старый Торнвик, как знали все в округе, не пропускал рождественских служб в деревенской церкви, и когда он не появился на воскресной, местный викарий забеспокоился.

Кора потом долго будет об этом думать: их спас не детектив, не рация, не телефон. Их спас викарий, заметивший, что один старик не пришёл на службу.

Первыми в холл вошли парамедики — двое, в зелёных куртках, с чемоданчиками. Эдмунда уже перенесли из подземелья в его спальню на первом этаже, и возле него сидели Оливер и миссис Дойл, успевшая напоить его бульоном с ложечки, плача и ругаясь одновременно. Парамедики послушали сердце, измерили давление, переглянулись.

— В больницу, — сказал старший. — Немедленно. Обезвоживание, аритмия, и лёгкие мне не нравятся. Сэр, вы понимаете, как вам повезло?

— Я понимаю, — прошептал Эдмунд с подушек, — что мне повезло с семьёй. Хотя они об этом, наверное, ещё не знают.

Его вынесли на носилках, закутанного в одеяла по самые глаза. В холле он попросил остановиться. Обвёл взглядом всех, кто стоял у лестницы: Мириам, кусавшую губы; Виктора с забинтованными руками; Оливера, державшего его за край одеяла, будто боялся, что дедушка снова исчезнет; Кору. Потом посмотрел наверх, на лестничную площадку, где у окна, под присмотром молодой сотрудницы полиции, сидел на скамье Джулиан. Без очков. С руками на коленях.

Их взгляды встретились. Никто из них не сказал ни слова. Но Эдмунд едва заметно кивнул — один раз, — и Джулиан опустил голову.

Пембертона увезли на той же скорой. Старый адвокат, прежде чем позволить уложить себя на носилки, торжественно вручил полиции письмо Эдмунда — вскрытое, в том же кремовом конверте — и заявил, что знает, что нарушил инструкцию клиента, и готов за это ответить. Инспектор из Гаррогейта, высокая седая женщина по имени Ханна Прайс, с лицом строгой учительницы и неожиданно тёплыми глазами, посмотрела на него поверх очков и сказала, что, по её мнению, клиент, которого нашли живым, вряд ли подаст жалобу.

Джулиан рассказал всё сам.

Он сидел в малой библиотеке напротив инспектора Прайс и сержанта из Нетерби, толстого краснощёкого Доусона, который всё вытирал лоб платком, хотя в комнате было холодно. Кора сидела в углу — Джулиан попросил, чтобы она была. «Она заслужила это услышать, — сказал он. — Всё равно она уже знает бо́льшую часть».

Он говорил ровно, спокойно, последовательно, как когда-то читал лекции студентам в Йорке — до того как Эдмунд попросил его вернуться в Торнвик и заняться архивом.

Картины. Два года назад. Три полотна неизвестного происхождения, которые фирма не могла продать без документов. Он сидел над старыми бумагами, знал почерки, чернила, бумагу каждого десятилетия за три века — и однажды вечером понял, что может написать эти документы сам. Лучше кого бы то ни было. Деньги от продажи он не тратил. Они лежали на счёте, открытом на его имя. Он копил их на дом в Скарборо — маленький кирпичный дом на Гровнер-стрит, где выросла его мать и который теперь продавался. Он хотел его купить. Что-то своё. Что-то, что дал ему не Эдмунд.

Инспектор Прайс ничего не записывала, только слушала.

Письмо Беатрис. Октябрь. Он нашёл его в сундуке с бумагами шестидесятых — и понял, что его мать была ребёнком из семьи Торнвиков. Не знал только, чьим именно: подпись была оторвана. Он думал, что Эдмунд знал всё с самого начала и решил держать его при себе как приёмыша. Думал, что Торнвики в очередной раз спрятали неудобного ребёнка.

Завещание. Ноябрь. Сначала черновик, который Эдмунд правил от руки, потом — подписанный экземпляр. Он читал их в кожаной папке в кабинете, пока Эдмунд спал. Переложил страницы не в том порядке — Эдмунд заметил. Отчёт экспертизы там тоже был. Он понял, что всё кончено. Что двадцатого декабря, при всех, его назовут вором и вычеркнут — даже с того места «воспитанника», которое он так ненавидел.

И он начал готовиться.

План дома из архива — тот, что каменщики сделали двести лет назад для итальянки в башне. Ход. Шесть недель по ночам он изучал его, смазывал петли, подбирал ключ к старой дубовой двери из связки в кабинете. Прогноз погоды: сильная буря с двадцатого на двадцать первое, дороги заметёт как минимум на три дня. Башмаки старого Харриса — для следа на ковре, чтобы все думали, что кто-то пришёл снаружи. Глина из тоннеля на подошвах — о ней он не подумал. Не подумал, что кто-то станет разглядывать грязь.

— Кора разглядела, — сказал он и впервые за весь разговор посмотрел на неё. — Она всегда смотрит, откуда берётся грязь.

Он хотел только одного: чтобы завещание не прочли двадцатого. Чтобы Эдмунд исчез на несколько дней. Чтобы за это время успеть забрать из сундука все свои черновики, записи, рецепт чернил, сжечь отчёт экспертизы. Чтобы, когда буря утихнет, найти Эдмунда «заблудившимся» в старой часовне — растерянного, слабого, старого, которому никто не поверит, если он заговорит о подделках. Он верил, что сможет. Шесть недель верил.

А потом Эдмунд посмотрел на него в кабинете и сказал: «После десерта, мальчик. После десерта поговорим». Спокойно. Как всегда. И схватился за сердце.

— Я нёс его вниз на руках, — сказал Джулиан. — Семьдесят четыре ступени. Он весил как ребёнок. Я думал, он умрёт у меня на руках. Я думал — я его убил. Всю ту первую ночь я сидел рядом и держал его за запястье, считая пульс. А утром он открыл глаза и спросил, нет ли у меня чего-нибудь почитать.

Он замолчал. Сержант Доусон перестал вытирать лоб.

— Мистер Пембертон, — тихо напомнила инспектор Прайс.

Джулиан закрыл глаза.

— Я хотел забрать письмо. Я думал, оно в портфеле. Я выключил свет у двери и ударил его совой со стола. Я не хотел так сильно. Не рассчитал. Я никогда в жизни никого не бил. — Он открыл глаза. — Прошу передать ему, что мне жаль. Хотя я понимаю, что этого недостаточно.

— Недостаточно, мистер Восс, — согласилась Прайс. — Но это начало.

Она поднялась.

— Джулиан Восс, вы арестованы по подозрению в незаконном лишении свободы Эдмунда Торнвика, нападении на Артура Пембертона с причинением телесных повреждений и мошенничестве с использованием поддельных документов. Вы имеете право хранить молчание…

Джулиан выслушал до конца. Потом кивнул и протянул руки.

Когда на его запястьях щёлкнули наручники, Кора отвернулась к окну. Она не могла смотреть. И в то же время знала, что так правильно. Что иначе нельзя. Эдмунд три дня пролежал в темноте, Пембертон — с разбитой головой, трое людей купили картины, заплатив за ложь. Правда должна была прозвучать вслух. У правды должна была быть цена.

Но она всё равно отвернулась.

Его вывели в холл. Там, у подножия лестницы, стояла Би — в пальто, в шляпке с вуалеткой, с тростью в руке, будто собралась в церковь.

— Я еду с ним, — сказала она инспектору тоном, не допускавшим возражений. — В Нетерби. В Гаррогейт. Куда угодно.

— Мэм, это не…

— Я его бабушка, — сказала Беатрис Торнвик. Громко. Впервые в жизни — вслух, при чужих. — И я шестьдесят пять лет не ездила за своими. Хватит.

Инспектор Прайс посмотрела на неё долгим взглядом. Потом — на Джулиана. Потом кивнула сержанту.

— Пусть сядет в нашу машину. Спереди.

Когда они выходили, Би взяла Джулиана под руку — под руку, скованную наручниками, осторожно, — и он не отдёрнул её.

Остаток дня Кора помнила урывками.

Виктор на кухне, с забинтованными дрожащими руками, протягивает миссис Дойл маленький свёрток в носке и просит передать отцу в больницу, «вместе с бульоном, и скажите, что это от меня, что я… что я украл, а потом вернул, и пусть он делает со мной что хочет».

Мириам садится рядом с братом на кухонную скамью и, не глядя на него, говорит: «Я думала, что это ты. Три дня думала. Мне следовало знать лучше. Прости». И Виктор долго молчит, а потом кладёт забинтованную руку ей на плечо: «Ты всегда думала, что это я, Мир. Ещё с вазы. Ничего. Я привык». И они оба смеются — впервые за много лет, — и смех переходит во что-то другое, и Мириам плачет у брата на плече, а он гладит её по волосам.

Оливер подходит к отцу вечером, когда все уже разошлись, и говорит, глядя в пол: «Пап, я бросил университет. Ещё весной. Я тебе врал. Я хочу изучать Византию». И Виктор смотрит на него долго, очень долго, а потом улыбается своей старой, чуть пьяной, чуть грустной улыбкой: «Византию? Да хоть Атлантиду, сынок. Только больше не ври. В этой семье и так слишком много тех, кто умеет».

Поздно вечером Кора поехала в больницу в Гаррогейте — Мириам дала ей свою машину. Эдмунд лежал в палате на третьем этаже, под капельницей, с кислородной трубкой под носом, маленький, сухой, в белой больничной рубашке. Он не спал.

— Кора, — сказал он, когда она села у кровати. — Би звонила. Из участка. Говорит, он спит. Впервые, наверное, за шесть недель.

— Она с ним?

— Сидит в коридоре. Говорит, никуда не уйдёт, пока его не переведут. Сержант Доусон принёс ей чаю и стул. — Эдмунд чуть улыбнулся. — Моя сестра всегда умела заставить мужчин приносить ей стулья.

Они помолчали. За окном палаты светились огни Гаррогейта, и где-то далеко, в церкви, звонили — был вечер накануне Сочельника.

— Дядя, — наконец сказала Кора. — Десять лет назад, в библиотеке. Когда я на вас кричала. О маме.

Он повернул к ней голову на подушке. Его глаза в полутьме палаты были очень светлыми.

— Вы ведь тогда тоже молчали, правда? — тихо спросила она. — Не потому, что презирали её. А потому, что дали ей слово.

Эдмунд долго смотрел на неё. Потом закрыл глаза.

— Не здесь, Кора, — прошептал он. — Не в больнице. Когда я вернусь домой. В библиотеке. Там, где ты на меня кричала. Там и расскажу. Обещаю.

Кора взяла его сухую горячую руку в свои.

Он всегда держал слово.