Башня рушится

Кора протиснулась сквозь щель открытой панели и вывалилась в кабинет — на колени, на старый персидский ковёр, рядом с тем самым сухим серым следом, с которого всё началось.

В комнате было светло и холодно. Окно стояло настежь, и в него вливалось белое, слепящее, вымытое бурей небо. Снег больше не шёл. За окном, до самого горизонта, лежали пустоши — белые, чистые, бескрайние, под бледным декабрьским солнцем, которое впервые за эти дни выглянуло из-за туч.

На подоконнике сидел Джулиан.

Он сидел боком, свесив ноги наружу, в пустоту над двориком, — так буднично, как сидят на скамейке в парке. Спиной он опирался на каменный откос. На коленях у него лежала кожаная папка — та самая, Эдмундова. В камине позади тлела кучка чёрного пепла: там догорали какие-то бумаги, и тонкие серые хлопья медленно поднимались в дымоход.

Он обернулся на звук. Не вздрогнул. Лишь чуть улыбнулся, будто встретил её в библиотеке над книгой.

— Ты нашла панель, — сказал он. — Я знал, что найдёшь. Ты всегда находила всё, что я прятал. Помнишь, в детстве? Я прятал от тебя шоколад в старинных часах в холле. Ты нашла на второй день.

— Джулиан. — Кора медленно поднялась. Ноги её не держали. — Джулиан, слезь оттуда. Пожалуйста.

— Он жив?

— Жив. Олли с ним. Сейчас его вынесут наверх.

Джулиан закрыл глаза. Что-то в его лице расслабилось — будто сняли груз, который он держал на плечах так долго, что забыл о нём.

— Хорошо, — выдохнул он. — Хорошо. Я не хотел… Кора, я никогда не хотел, чтобы он… Я давал ему таблетки. Каждый день. Точно по рецепту. Я носил ему горячий чай. Я читал ему «Графа Монте-Кристо» — он сам попросил, представляешь? О человеке, которого несправедливо заточили в подземелье. У него всегда было ужасное чувство юмора.

Он засмеялся — и смех оборвался всхлипом.

— Слезь, — повторила Кора и шагнула к окну. — Мы поговорим. Обо всём. Я тебя выслушаю, обещаю, я…

— Не подходи.

Он сказал это тихо. Но она остановилась.

— Я знаю, кто я, Кора. — Он смотрел не на неё — на пустоши. — Я нашёл письмо. В октябре. Письмо от девушки, которая отдала свою дочь. Мою маму. Здесь, в этом доме, в этой семье. Я — Торнвик. По крови. А он знал. Знал тридцать восемь лет. Знал, когда забирал меня из больницы. Знал, когда говорил гостям: «А это мой воспитанник». — Голос его стал тонким, чужим. — Ты знаешь, каково это — быть благодарным за то, что тебе принадлежит? Двадцать девять лет благодарить за кусок хлеба за собственным столом?

— Джулиан…

— А потом я прочёл завещание. То, новое. И там не было моего имени. Даже как воспитанника. Он вычеркнул меня. Я его обокрал — да, я знаю, я подделывал те документы, я не отрицаю, — но он не спросил меня почему. Он просто вычеркнул. Как что-то лишнее. Как лишнюю строчку в списке.

— Он не вычеркнул тебя! — Кора уже почти кричала. — Джулиан, он написал письмо Пембертону. Мы только что его прочли. Он собирался в тот вечер рассказать тебе всё. При всех. Что ты Торнвик. Что ты один из нас. Он хотел, чтобы ты услышал это среди семьи, а не в тёмном кабинете!

Джулиан покачал головой. Медленно, устало.

— Ещё одна сказка, Кора. Он тридцать восемь лет молчал. Три дня я спрашивал его там, внизу, — он не сказал ни слова. Ни слова. Даже когда я плакал. Даже когда просил. Что бы ты ни прочла в том письме — он опять всё решил за меня. Как всегда.

— Он молчал, потому что дал слово! Не себе — другому человеку! Джулиан, пожалуйста, послушай…

Но он уже не слушал. Он смотрел вниз, во двор, где на белом снегу ещё виднелись следы их поисков три дня назад. Его пальцы отпустили каменный откос. Тело едва-едва подалось вперёд.

Кора бросилась к нему.

Она успела. Её руки вцепились в свитер у него на спине, и она дёрнула на себя изо всех сил — так, как когда-то дёргала заклинивший ящик старого бюро. Джулиан развернулся — внезапно, резко — и в его глазах на миг вспыхнуло что-то дикое, безумное, как у зверя, которого вытащили из капкана, когда он уже смирился.

— Отпусти!

Он оттолкнул её. Удар в грудь был таким сильным, что у Коры потемнело в глазах. Она полетела назад — нет, не назад: вбок, к окну, потому что он, вырываясь, развернул их обоих. Её спина ударилась о каменный откос, голова и плечи оказались за окном, над пустотой. Холодный воздух ударил в лицо. Внизу, невероятно далеко, лежал белый двор, а небо над ней было таким голубым, что болели глаза.

Руки Джулиана сжимали её плечи. Сильные, твёрдые руки, умевшие так нежно держать старую бумагу. Он навис над ней — задыхающийся, с перекошенным лицом, с очками, съехавшими набок. Ещё немного — и её ноги оторвутся от пола. Ещё несколько сантиметров.

Кора не кричала. Она смотрела ему в глаза.

Она вспомнила лето, когда ей было четырнадцать, а ему семнадцать. Стеклянная крыша оранжереи, раскалённая солнцем, и они вдвоём на ней, прячась от всей семьи, с пакетом черешни и книгой, которую он читал ей вслух. Она тогда поскользнулась на краю, и он схватил её за запястье — вот этими самыми руками — и держал, пока она не выбралась обратно. А потом сказал: «Я тебя никогда не отпущу, малая. Никогда». И они оба смеялись до слёз.

— Джулиан, — прошептала она. — Это я. Кора. Крыша оранжереи. Помнишь?

Он замер.

И в этот миг от двери раздался голос — старый, хриплый, задыхающийся, но твёрдый, как лезвие:

— Хелен. Я назвала её Хелен.

Джулиан обернулся.

В дверях кабинета, держась обеими руками за косяк, стояла Би. Без трости. Без шали. Седая, растрёпанная, с мокрыми щеками, в лёгкой блузке с кружевным воротником, порвавшейся на плече. Она поднялась по шестидесяти двум ступеням — сама, в восемьдесят два года — и теперь едва держалась на ногах. Грудь её тяжело вздымалась.

— «Моя маленькая девочка, — сказала она. — Тебе три дня, и завтра тебя заберут. Я не смогу тебя защитить — мне семнадцать». — Голос её дрожал, но она не останавливалась. — «Я не знаю, как тебя назовут. Я назвала тебя Хелен, хотя этого никто не услышит». — Она сглотнула. — «Мой младший брат обещал мне, что, когда вырастет, найдёт тебя. Он упрямый. Он сдержит слово».

Руки Джулиана на плечах Коры ослабли.

— Он сдержал, — сказала Би. — Он нашёл её. И привёз тебя. А молчал, потому что я его попросила. Я, Джулиан. Это я боялась. Это я шестьдесят пять лет пряталась. Это я тридцать лет смотрела на тебя через стол и не решалась взять за руку. Не он. Я.

Джулиан медленно, очень медленно потянул Кору из окна на себя, внутрь комнаты. Поставил на ноги. Отпустил. Она покачнулась, ухватилась за край письменного стола.

Он смотрел на Би. Только на неё.

— Вы, — сказал он. — Вы…

— Твоя бабушка, — прошептала Беатрис. — Твоя старая, глупая, трусливая бабушка. У тебя кудри твоего деда. Его звали Томас. Он знал имена всех птиц на пустошах. Он показал мне этот ход. Я могу рассказать тебе всё. Если захочешь. Если ты… если ты ещё захочешь меня слушать.

Джулиан сделал шаг к ней. Потом ещё один. И вдруг ноги у него подкосились, и он опустился на колени посреди комнаты, на персидский ковёр, рядом с сухим серым отпечатком башмака, который сам же и оставил три дня назад.

Би отпустила косяк. Пошатываясь, подошла к нему. И положила ладонь ему на голову — на уже седеющие кудри, — как кладут руку на голову ребёнку.

Он прижался лицом к её старой кружевной блузке и заплакал. Беззвучно, всем телом, как плакал в тёмном коридоре у погреба, когда никто не видел.

Кора стояла у стола, прижимая руку к груди, где жгло от удара, и смотрела на них. На старую женщину и мужчину, стоявшего перед ней на коленях. Шестьдесят пять лет молчания — и одно мгновение.

В дверях появился Виктор — с забинтованными руками, запыхавшийся, с безумными глазами. За ним — Мириам. Они остановились на пороге, увидев то, что видела Кора. Никто не сказал ни слова.

Джулиан поднял голову. Посмотрел на Кору через плечо Беатрис — мокрыми, беззащитными глазами без очков, валявшихся теперь на ковре.

— Папка, — хрипло сказал он. — На подоконнике. Там всё. Копия завещания. Отчёт экспертизы. И мои… мои записи. Всё, что я делал. Номера счетов. Я не успел сжечь. — Он слабо, криво улыбнулся. — Вернее, не смог.

Кора взяла папку с подоконника. Над пустошами, далеко-далеко, там, где белая дорога из Нетерби сбегала вниз между чёрными стенами оград, что-то мигало. Синим. И ещё раз. И ещё.

И сквозь чистый, звонкий морозный воздух до башни долетел далёкий, едва слышный рёв снегоочистителя.