Признание Феликса

Во вторник, после сеанса, он ждал её у выхода.

Она не удивилась. Она уже перестала удивляться тому, что всё в её жизни начало замыкаться на нём, как на центре. Только заметила, что он вышел из кабинета бледнее обычного и что в руках у него не зонт, а маленький бумажный пакет, перевязанный бечёвкой.

— Это вам, — сказал он. — Булочки с маком. Купил по дороге. Не знаю почему.

— Вы очень странный человек, Феликс.

— Ужасно. Пойдёмте пить кофе, фрейлейн Хольцер, пока я не потерял храбрость.

Кофейня на углу Кайзергассе была почти пуста: два пожилых господина играли в шахматы, официант дремал у стойки. Они заняли столик в глубине, у окна, заказали кофе, и несколько минут сидели молча, как люди, которые заранее договорились ничего не говорить.

— Я солгал вам на мосту, — наконец сказал Феликс.

— В чём?

— Я сказал, что не знаю, откуда у меня эти слова. На самом деле я знаю одно место, где я их мог слышать. Я просто не хотел вам в этом признаваться. — Он провёл пальцем по краю чашки. — Мне семнадцать лет было, когда умер отец. Он работал на железной дороге, путевым мастером. Сорвалась платформа. Я был рядом. Я стоял и смотрел, и ничего не мог сделать. После этого я перестал говорить. Совсем. Месяца три, наверное. Мать водила меня по врачам, и один из них посоветовал частный санаторий в Венском лесу, тихий, дорогой. Мать заложила всё, что у неё было. Я лежал там с января по апрель семнадцатого.

Грета сидела очень тихо. В голове не было ничего, кроме гула.

— Санаторий назывался «Эйхенхоф», — сказал Феликс.

— Я знаю.

— Знаете?

— Продолжайте, пожалуйста.

Он посмотрел на неё внимательно, потом отвёл глаза.

— Там была сиделка, — сказал он тихо. — Я не помню её лица, вот ведь странность. Помню косу, тяжёлую, русую, она перевязывала её ниткой, потому что шпильки ломались. Помню руки: она всё время что-то делала руками, поправляла одеяло, подкладывала подушку, брала меня за запястье, когда мне было плохо, и считала пульс. Её звали Марта. Только Марта, без фамилии. Она меня и вылечила, если честно. Не врачи, а она.

Грета прикусила губу. Под ногтями у неё было что-то горячее, и она не сразу поняла, что это её же кровь.

— Как? — спросила она. — Как она вас лечила?

— Я боялся лестниц. Просто боялся, ужасно. После того, как отец упал, любая высота, любая лестница вызывали у меня приступ. Я не мог спуститься в столовую, сидел на верхней площадке часами. Она тогда стала водить меня вниз по ступеням, каждый день по одной больше. «Считай, — говорила она. — Просто считай. Когда считаешь, страх не может найти, куда встать». Одиннадцать ступеней. Мы дошли до одиннадцати. Двенадцатой в тот год, я помню, не было. Или была. Я не помню.

— И яблоки, — сказала Грета.

Он поднял голову.

— Откуда вы знаете про яблоки?

— Продолжайте.

— Она приносила мне яблоки. Откуда-то из подвала, из кладовой. Говорила, что там их хранят на зиму. Я съедал по одному в день, и она сидела рядом и читала мне вслух. Не помню что. Что-то старое, про звёзды. — Голос у него дрогнул. — Я до сих пор, когда пахнет яблоками, чувствую, что кто-то сейчас положит мне руку на лоб. Я тогда ещё не говорил, но один раз заплакал, и она сказала: «Ничего, Феликс, ты скоро заговоришь». И знаете, заговорил. Через неделю.

Грета закрыла глаза. Перед ней стояла Марта, живая, прямая, с косой, перевязанной ниткой. Она шла по коридору с кружкой в руке, и у неё были те самые руки. Руки, которые умеют молчать, и руки, которые умеют быть нужными. Это была её сестра. Не та, из мёртвой памяти, не та, что лежала на дне лестничного пролёта, а настоящая, которая подкладывала подушку чужому мальчику и говорила ему считать.

— Что с вами? — тихо спросил Феликс. — Вы плачете.

— Это была моя сестра, — сказала Грета.

Она не знала, что скажет это. Слова вышли сами, как вздох. В кофейне щёлкнули шахматные часы.

Феликс не шевелился. Он смотрел на неё, и она видела, как у него на лице что-то медленно складывается: не удивление, а нечто более тяжёлое. Понимание.

— Марта Хольцер, — произнесла она. — Моя старшая сестра. Она умерла в марте семнадцатого года.

— Я не знал, — сказал он шёпотом. — Господи. Я не знал её фамилии. Но тогда это значит…

— Что вы слышите её голос.

— Нет, — резко сказал Феликс. — Нет, это значит, что я пришёл к вам не случайно. Что я пришёл именно к Адлеру, именно в этот кабинет. Только я не знаю, кто меня туда послал.

Они смотрели друг на друга через стол. Остывший кофе в чашках покрылся плёнкой.

— Расскажите мне про март, — сказала Грета. — Последние недели. Помните?

Он нахмурился. Потрогал шрам на подбородке, маленький, белый, едва заметный, привычным жестом, как человек, который проверяет, на месте ли дверь.

— Вот тут пусто. Я помню до начала марта. Помню, что в какой-то день перестали приносить яблоки. Помню, что я искал Марту и мне сказали, что она уехала. Потом провал. Как будто мне вырезали два листа из книги. Через две недели меня выписали, а мать удивилась, что я ничего не помню. Врачи сказали, это нормально. После такого срыва всегда бывает. Только вот шрам. Я не помню, откуда он.

— Вы упали? — спросила она.

— Наверное. Мать говорит, что с ним я приехал. Что-то про лестницу. — Он слабо улыбнулся. — Видите, у меня даже шрам с адресом.

Но Грета не улыбнулась. Она смотрела на его подбородок и думала о двенадцатой ступени, о которой Марта велела молчать. О том, что маленький мальчик семнадцати лет оказался в подвале, где погибла его сиделка, и ударился подбородком о камень, и с тех пор не помнит ни её смерти, ни того, что видел.

Она наконец поняла, что за ширмой в кабинете Адлера давно сидит не она одна. Вместе с ней сидит третий, неслышный участник, который слушает через Феликса.

И он знает каждое слово.