Лебединый кошмар: · Розділ 18 з 18

Первый танец среди лебедей

Свадьбы, как правило, заканчиваются тем, что кто-нибудь теряет туфлю. Это не закон природы, а скорее наблюдение: между девятью и десятью вечера, когда тосты уже произнесены, а торт ещё не съеден, в воздухе возникает особое состояние, при котором люди перестают бояться смешного. Одни снимают пиджаки. Другие обнимают незнакомых. Третьи, вроде синьоры Тозини, влезают на стул и начинают петь.

Именно такое состояние установилось на вилле «Чиньо Бьянко» в десять часов вечера в ту субботу, и Кьяра Бенедетти, стоя у стены бального зала, с бокалом воды в руке и босыми ногами, чувствовала, что у неё не осталось ни одной клетки в таблице, которую можно было бы закрасить в красный цвет.

Она сняла туфли час назад и поставила их на подоконник, рядом с чучелом цапли, которая, казалось, глядела на них с профессиональным сочувствием. Ноги гудели. Голова, наконец, тоже. Это было странное, пустое, светлое гудение, как в колоколе после удара, когда звон уже ушёл, а дрожь осталась.

На террасе гремела туба. В зале зажгли гирлянды, и по стенам двигались цветные пятна света. Лебеди, все сорок, стояли вдоль прохода, и в этом мерцающем свете казались то серебряными, то розовыми, то, в какой-то момент, почти живыми. Беппе Скуилаче, в слезах и белом колпаке, разносил торт и повторял каждому: «Без орехов! Без орехов!» Нонна Ассунта плясала с маэстро Гвидо, глухим специалистом по уткам, который шёл в такт совсем другой музыке и ни разу не споткнулся.

— Синьора Бенедетти.

Рядом возник маресциалло Баронти. Форму он расстегнул на две пуговицы, а в руке держал тарелку с куском торта. Лицо у него было довольное и усталое, как у человека, закончившего хорошую работу.

— Господин Дель Ньеро в надёжном месте, — сказал он. — Двенадцать человек написали заявления. Остальных, думаю, будет ещё больше. Его счета заморожены, имущество описано, а виллу, как мне сказали, хозяева уже ищут, кому передать в управление. Вернут и вам, и всем остальным. Деньги найдутся.

— Спасибо, — сказала Кьяра.

— Это вам спасибо. — Маресциалло достал из внутреннего кармана визитную карточку и протянул ей. — Моя сестра выходит замуж в следующем месяце. В Беллано. Банкетный зал уже заказан. Но, знаете, я начал подозревать, что там тоже двойная бронь. Если не трудно… заглянете?

Кьяра взяла карточку. На обороте было написано от руки: «Свадьба. Беллано. Ужас». Она рассмеялась, а потом, неожиданно для самой себя, кивнула.

— Загляну, — сказала она.

(Отступление о профессиях. Хорошая профессия определяется не тем, что человек умеет делать, а тем, что он не может перестать делать, даже когда его уволили, оскорбили и лишили всего, кроме таблицы.)

В центре зала освободили круг. Оркестр Святого Фредиано, вдохновлённый удачей, заиграл вальс, нежный, чуть сбивчивый, в котором туба неожиданно стала звучать почти мягко. Гости расступились. Джулия и Лоренцо вышли на паркет.

Он был в тёмном костюме, галстук давно съехал набок. Она в белом платье, но в кроссовках: туфли остались где-то на террасе, а запасных у неё, как выяснилось, не было, и никто не удивился. Они обнялись неуклюже, как обнимаются люди, которые не умеют танцевать и не собираются учиться.

— Я наступил тебе на ногу, — сказал Лоренцо.

— Я знаю.

— Это не последний раз.

— Я тоже знаю. — Джулия положила голову ему на плечо. — Зато у нас целая жизнь, чтобы научиться.

Они кружились медленно, мимо цветов, мимо гостей, мимо белых птиц. Лоренцо, который никогда не читал книг по психологии, но много читал про воду, вдруг подумал, что хорошая семья похожа на реку: у неё есть берега, есть течение, есть мели и пороги, и если разобраться, то главное в ней не прямизна русла, а то, что она всё равно течёт.

— Знаешь, — сказал он, — когда мы начинали готовиться, я был уверен, что свадьба это такая большая бумага. Которую надо подписать.

— А сейчас?

— Теперь я знаю, что это большая бумага, в которой мелкий шрифт. И что её надо читать вместе.

Джулия засмеялась. Он почувствовал смех плечом, горлом, всем телом, и подумал, что готов подписать что угодно, не читая, лишь бы этот смех звучал всегда. А потом спохватился, что только что дал обещание, и, строго говоря, лучше всё-таки читать.

Они закончили танец под аплодисменты, шатаясь, смеясь, держась друг за друга. Эльвира Гаспарини, стоявшая у дальней стены, смотрела на них с выражением, которому, пожалуй, не нашлось бы слов ни в одном языке, а в типографском деле вообще не существовало подходящего шрифта.

Она не заметила, как к ней подошёл старый Джино. Наборщик, согбенный, в пиджаке тридцатилетней давности, с узловатыми руками, которые когда-то набирали слова для её мужа. Он остановился рядом и долго смотрел на молодых.

— Красиво, — сказал он хрипло. — Альдо бы понравилось.

— Он бы всё поправил, — сказала Эльвира.

— Поправил бы. А потом бы сказал: ничего, пусть остаётся.

Она засмеялась. Это был не тот смех, которым смеются на людях, а тот, который идёт изнутри, как вода из родника. Джино протянул ей руку.

— Потанцуем, синьора Гаспарини? Я, правда, ничего не умею.

— Я тоже, — призналась Эльвира, и они вышли на паркет, два старых человека, которым нечего было доказывать.

Рядом, у столика с шампанским, Мариза Бонетти рассказывала синьоре Ферранти, что «всегда знала» и что «она у нас всегда была с характером», но делала это без прежнего огня: ей тоже, видимо, было неловко вспоминать, чей жемчуг громче. Бридж-клуб оставил карты на столе, впервые за двадцать лет игры без ставок. Падре Джованни, получив третий бокал, объяснял кому-то, что лебеди — символ верности, и это, по его словам, объясняет многое.

Эльвира станцевала один танец. Потом второй. Потом, неожиданно для себя, третий, с Томмазо, который наступал ей на ноги и покаянно записывал в тетрадь: «Танец. Госпожа Гаспарини. Прощение получено».

— Вы мне нравитесь, синьора, — сказал он, когда музыка кончилась. — Вы очень стильно каетесь.

— Спасибо, юноша, — сказала Эльвира. — У меня большая практика.

В одиннадцать часов вечера, когда гости перебрались на террасу к фейерверку, который Беппе Скуилаче, как выяснилось, заказал втайне от всех «на всякий случай», в опустевшем бальном зале остались шестеро.

Профессор Кастаньоли стоял у Ортензии. Рядом с ним доктор Пеццали с калькулятором, синьора Лаццари с вязанием, Джулия, Лоренцо и Кьяра. Профессор держал в руках тот самый свёрток, обёрнутый в потемневшую тряпицу, с красной печатью «Р. Ф.», и смотрел на него долго, как смотрят на письмо, которого боятся.

— Не вскрывайте, — сказала Джулия. — Пока.

— Не буду, — сказал профессор. — Мне хватит и того, что я знаю. Птица пришла к нам в девяносто восьмом году по завещанию коллекционера. Фамилию завещателя я помню: Роберто Фонтана. Староват уже был, прожил, кажется, лет девяносто. Всё его собрание ушло по музеям, а Ортензию передали нам с условием: хранить, не продавать, не разбирать. Мы так и делали. Но документы утеряны.

— А в реестре? — спросила синьора Лаццари, не поднимая глаз от спиц.

— В реестре… — Профессор повернулся к доктору Пеццали. — Рино, будьте добры.

Пеццали достал из внутреннего кармана тонкую книжку в клеёнчатой обложке и провёл пальцем по строчкам. Потом ещё раз. Потом перевернул страницу, вернулся и сказал странным тонким голосом, какого никто никогда от него не слышал:

— Аурелио. Её нет.

— Чего нет? — спросил профессор.

— Ортензии. В реестре. Нигде нет. Триста три экспоната, все по номерам, все по паспортам. А её нет. Ни номера, ни карточки, ни записи о приёме. Как будто… — Пеццали осёкся. — Как будто её никогда не было.

Они все посмотрели на птицу. Ортензия стояла на подставке, с гордо вскинутой головой, в свете гирлянд, чуть серебристая, чуть насмешливая, и в стеклянном глазу её дрожал оранжевый отсвет далёкого фейерверка.

— Сорок первая, — пробормотал профессор. — Не в смысле номера. В смысле… лишняя. Та, которой не должно быть.

— Профессор, — тихо сказала Кьяра, — а что за человек был этот Фонтана?

— Не знаю, — сказал Кастаньоли. — Я его никогда не видел. Мне только говорили, что он очень не любил, когда его птиц трогали чужие руки.

В зале стало тихо. Шестеро стояли, глядя на старую птицу, которая сто двенадцать лет простояла в чьём-то доме, а теперь, оказывается, вовсе не значилась ни в одном списке. За стеной грохнул первый залп, и на высоких стёклах вспыхнули красные и золотые отблески.

— Кьяра! — Голос Томмазо, высокий, взволнованный, раздался из дверей. — Кьяра, смотри, что я нашёл!

Он вбежал в зал, держа в руках большую книгу в кожаном переплёте. Гостевая книга, в которую весь вечер расписывались гости, красивая, с золотым обрезом, на обложке оттиск оливковой ветви.

— Я подсчитывал подписи, — выпалил он. — Для протокола. Гостей двести, а подписей двести одна. Одна лишняя. Смотри.

Он раскрыл книгу на последней странице. Кьяра взяла её и прочла. Сначала одну подпись, потом другую, потом остановилась.

Среди росписей гостей, написанных шариковыми ручками, фломастерами и даже, судя по виду, губной помадой, была одна, сделанная чернилами. Старомодным, острым, наклонным почерком, какой уже никто не пишет. Подпись была короткая, строчка, не больше. Под ней стояло три слова, выведенных так тонко, что казались нарисованными пером из птичьего крыла.

«Р. Фонтана. Спасибо, что открыли. Остальное я заберу сам».

— Кто его видел? — спросила Кьяра. — Кто-нибудь видел человека по фамилии Фонтана?

Никто не ответил.

— Его нет ни в одном списке, — прошептал Томмазо. — Я проверил. Ни в моём, ни в Эльвириных сорока, ни в настоящих ста шестидесяти. Он не приглашён. Его вообще нигде нет.

— Томмазо, — медленно сказала Кьяра. — Записывай.

— Всё? — спросил он, и в голосе его прозвучал тихий ужас.

— Всё, — сказала она. — Каждую мелочь. И не на латыни.

Он раскрыл тетрадь. Руки у него дрожали. За окнами гремел фейерверк, и далёкие красные вспышки прокатывались по стенам зала, по золотой лепнине, по неподвижным лебедям, и от этого казалось, что их тени на секунду шевелятся.

Королева Ортензия стояла в центре, на возвышении, со вскинутой головой, и стеклянный глаз её, повёрнутый к окну, поймал последнюю вспышку и блеснул так, как блестят только глаза, которые знают больше, чем говорят.

Конечно, это была просто игра света.

Конечно.