Не говори «спасибо»
Шесть дней Катла держалась.
Это были шесть образцовых дней. Она вставала в семь, ставила блюдце с молоком в одно и то же место, говорила дому «доброе утро» и «доброй ночи», как говорят старой тётке, которая тебя не любит, но терпит, и ни разу не произнесла запретного слова. Это оказалось труднее, чем она предполагала. «Спасибо» в её жизни занимало то же место, что кофеин: оно регулировало отношения с миром незаметно, но надёжно. Она замечала, как оно сидит у неё на языке, когда Мэйбл протягивала ей сдачу, когда водитель автобуса придерживал дверь, когда кассир на заправке сказал «хорошего дня» и посмотрел так, будто хорошего дня не бывает.
В шестой день ноября солнце вставало в десять сорок и садилось в три двадцать, и между ними висело бледное, косое освещение, в котором все предметы выглядели немного нарисованными. Катла закончила уже семь иллюстраций, и лис получался хорошо. Он становился всё осторожнее и мудрее с каждой страницей. Она назвала его про себя Нетрусом, потому что всякий, кто боится темноты и всё равно идёт в неё, заслуживает хорошего имени.
На седьмой день, утром, она спустилась вниз и обнаружила, что чайник уже кипит.
Она не включала чайник. На столе стояла её любимая чашка, зелёная, с щербинкой, рядом лежал кусок хлеба, намазанный маслом ровным слоем, и тарелка с нарезанным яблоком. Всё выглядело так аккуратно, как будто здесь потрудился кто-то, кто всю жизнь мечтал накрыть стол, но ему никогда не давали.
Катла остановилась. Утро было холодное, ночью ей снились какие-то длинные, путаные сны про лис и мосты. Она чувствовала тепло от чайника, запах хлеба, и что-то внутри неё дрогнуло, как струна, которую давно не трогали.
— Ой, — сказала она. — Спасибо!
Слово вылетело раньше, чем она успела его поймать. Она даже улыбнулась, и от этого стало ещё хуже.
Где-то в глубине дома что-то звякнуло, коротко и испуганно. Потом наступила тишина. Такая, в которой слышно, как течёт время.
Катла медленно поставила чашку на стол. Потом, не поднимая глаз, пошла наверх.
Тушь в банке кипела. Не в буквальном смысле, а так, как кипит море перед грозой: тяжело, с пузырями, поднимаясь выше обычного уровня. На листе бумаги, где вчера стоял её лис, теперь расползались линии. Тонкие, быстрые, не её рукой нарисованные. Пока она смотрела, кончик пера сам коснулся бумаги и провёл ряд маленьких фигурок: они шли друг за другом, держась за руки, и каждая была чуть меньше предыдущей, и последняя уже совсем не отличалась от точки.
— Нет, — прошептала Катла. — Так нельзя. Это моя работа.
Тушь послушно успокоилась, но чернильная цепочка осталась на листе, и в ней, как в строчке из чужого письма, было что-то очень личное. Катла схватила телефон и нашла в нём номер, который Гуннар накануне записал ей на обороте квитанции за молоко. Он ответил после второго гудка.
— Они приняли «спасибо», — сказала она. — Я ляпнула. Они всё приготовили, чайник, хлеб, яблоко, а я сказала. И теперь тушь рисует сама.
На том конце повисла пауза.
— Я приеду, — сказал Гуннар. — Не трогайте ничего. И не извиняйтесь вслух. И чай не пейте.
Он добрался за двадцать минут, на старой дядиной машине, пахнущей овцами и бензином, и ворвался в дом так, что чуть не забыл про обязательный обход порога. Остановился на пороге, спохватился, пошёл обратно, сделал дугу, поклонился, пробормотал приветствие и только потом позволил себе выдохнуть.
— Где? — спросил он.
Катла показала. Гуннар долго рассматривал цепочку фигурок, потом поднял глаза на потолок и сказал что-то по-исландски: тихо, вежливо, с оттенком почтительной просьбы.
— Что вы им сказали?
— Что вы новый человек и не знаете правил. Что вы не хотели принимать подарок, но были тронуты. Что в следующий раз вы скажете «я заметила». — Он покосился на неё. — Это формула. Она означает: «Я вижу, что ты сделал, и я ценю это, но не принимаю долг». Ничего не стоит, но очень вежливо.
— «Я заметила», — повторила Катла.
— Скажите вслух. Громко. Так, чтобы услышали.
Она посмотрела в пустоту кухни, на чайник, на тарелку с яблоком.
— Я заметила, — сказала она ясно. — Чайник. Хлеб. Яблоко. И чашку. Я заметила, и мне было очень приятно.
Вот теперь тишина в доме изменилась. Она стала мягкой, как после хорошего снегопада. Где-то под потолком что-то прошуршало, потом кто-то неразборчиво, но довольно фыркнул, и тушь в банке успокоилась окончательно. Цепочка фигурок на бумаге стёрлась сама, оставив после себя тонкий серый след, как от дыхания на стекле.
— Он вас простил, — сказал Гуннар.
— Он?
— Это, кажется, Скопи. — Гуннар неопределённо кивнул в сторону печи. — Бабушка так называла всех мелких, которые переставляют чашки и меняют краски. Скопи значит «шутник». Он обычно не злой, только обидчивый. Любит быть замеченным. Ну, как все.
Из-за печи донеслось негромкое «хм», в котором угадывалось возмущение, смешанное с гордостью.
— Он вас слышит, — добавил Гуннар поспешно. — Вы не очень-то стесняйтесь.
— Я не стесняюсь, — сказала Катла. — Мне просто никто никогда не накрывал на стол.
Эти слова вырвались сами. Она смутилась, схватила ближайшую тряпку и начала протирать совершенно чистую поверхность. Гуннар тактично уставился в окно.
Вечером они сидели у печи, которую он растопил, ссылаясь на то, что дров у неё мало, а ему нужно «проверить тягу». На самом деле тяга была в порядке, и они оба это знали. Катла сидела на низком табурете, с кружкой в руках. Гуннар, длинный, как жердь, примостился на ящике с дровами, согнувшись так, чтобы не упираться головой в потолок.
— А вам правда в школе не верили? — спросила она.
— Не то чтобы не верили, — сказал он. — Скорее считали, что я чудак. Я как-то раз спросил у учителя, можно ли мне не наступать на определённые камни у школьного двора, потому что там живёт семья. Весь класс смеялся два месяца. Потом ещё полгода придумывали про меня шутки. Лучшая была: «Гуннар извиняется перед овцами, потому что они его боятся».
— Они вас боятся?
— Нет, — сказал Гуннар. — Они мне, скорее, снисходят. Но я правда им извиняюсь. Когда наступаю на хвост. Они же живые.
Катла представила, как он извиняется перед бараном, высокий, красный, с ушастой шапкой, искренне и без тени иронии, и засмеялась. Громко, неожиданно для себя самой. Смех вырвался и повис в воздухе, как птица, которая давно сидела в клетке и уже не помнила, как летать. Катла прижала ладонь ко рту.
— Простите. Я не над вами.
— Я знаю, — сказал Гуннар, и у него тоже блестели глаза. — Над ситуацией. Это можно. Это даже полезно.
За печью кто-то тихонько присоединился, и от этого они оба засмеялись ещё громче. Смеялись долго, пока у Катлы не заболели щёки, а в печи не прогорели последние поленья.
Когда он ушёл, она ещё какое-то время сидела в тишине, слушая, как дом дышит. На подоконнике стояло блюдце, налитое до краёв. За окном горели низкие ноябрьские звёзды. Катла посмотрела на банку с тушью, на лист с недорисованным лисом, на кисть номер два и впервые за много лет поймала себя на мысли, что ей не хочется быть где-нибудь ещё.
Она тихонько, почти про себя, начала напевать ту самую мелодию. Дом притих. В этой тишине, как ей показалось, кто-то подпевал.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.