Ирма говорит
Елена постучалась в дверь Ирмы тем же вечером, оставив Софи на попечение Марка с чётким указанием не отходить от дочери ни на шаг.
Ирма открыла не сразу — Елена слышала за дверью шаги, звук отодвигаемой щеколды, паузу, будто хозяйка дома раздумывала, стоит ли вообще открывать в такой час. Когда дверь наконец распахнулась, пожилая соседка выглядела так, словно ждала этого визита уже давно, просто надеялась, что он не случится.
— Проходите, — сказала она, отступая в сторону. — Полагаю, разговор предстоит не короткий.
Кухня Ирмы оказалась тёплой, обжитой, пахнущей травяным чаем и старым деревом — полной противоположностью тому напряжённому ощущению, что сопровождало Елену теперь в собственном доме. Ирма поставила чайник, достала две чашки, и только когда обе уселись за стол, Елена наконец заговорила.
— Софи разговаривает с ней, — сказала она без предисловий. — С Кэтрин Мэрроу. Через стену, из запертой комнаты. Уже почти месяц, и она мне не рассказывала, потому что боялась, что так девочка останется совсем одна.
Ирма долго молчала, разглядывая пар, поднимающийся над своей чашкой, прежде чем ответить.
— Я боялась, что до этого дойдёт, — сказала она наконец. — Так было с каждой семьёй, что задерживалась в этом доме дольше одной зимы. Дом всегда выбирает ребёнка. Всегда одного, самого одинокого в семье, самого готового услышать то, что он хочет сказать.
— Что значит «выбирает»? — спросила Елена, чувствуя, как внутри неё холодеет всё сильнее с каждым словом соседки. — Расскажите мне всё, Ирма. Пожалуйста. Я устала от полуправды и недомолвок.
Ирма кивнула, будто ждала именно этой просьбы, и заговорила — медленно, тщательно подбирая слова, как человек, который рассказывает историю не в первый раз, но каждый раз заново переживает тяжесть того, что приходится произносить вслух.
— Я живу здесь с семидесятого года, — начала она. — Ваш дом тогда уже был пустым — семья Мэрроу давно съехала, точнее, то, что от неё осталось. Родители Кэтрин не смогли пережить исчезновение младшей дочери — не в смысле, что умерли, а в смысле, что просто перестали жить по-настоящему. Отец начал пить, мать почти не выходила из дома. Они формально владели зданием ещё почти двадцать лет, но фактически там никто не жил — просто не могли ни продать его, ни вернуться в него сами. Двое старших детей, мальчики, выросли и разъехались давно, как только смогли, и, насколько мне известно, никогда больше не возвращались в этот город.
— А что случилось с Кэтрин на самом деле? — спросила Елена.
— Этого никто не знает наверняка, — Ирма покачала головой. — Но я расскажу вам то, во что верю сама, прожив рядом с этим домом больше полувека и видев достаточно, чтобы верить в это твёрдо. Дом на Олдергейт-стрит не убивает людей, Елена. Он удерживает горе. Родители Кэтрин так и не смогли отпустить свою потерю — их горе было настолько сильным, настолько не желающим заканчиваться, что оно, кажется, впиталось в сами стены дома, застряло в нём, как застревает запах в старой ткани. А сам дом, за десятилетия, научился этим горем пользоваться.
— Пользоваться как?
— Он ищет замену, — сказала Ирма тихо, почти шёпотом, будто произносить это громче было бы неуважением к чему-то большему, чем просто суеверие. — Каждую семью, что живёт здесь достаточно долго, он проверяет — присматривается к детям, ищет того, кто одинок, кто готов услышать голос из-за стены и не рассказать об этом сразу. И когда находит такого ребёнка, он не забирает его целиком, не в физическом смысле. Он забирает привязанность. Медленно, месяц за месяцем, ребёнок начинает принадлежать чуть меньше своей собственной семье и чуть больше — дому, его голосам, его застывшему горю. Семьи либо уезжают быстро, ещё до того, как это начинается по-настоящему. Либо остаются — и теряют кого-то не полностью, но достаточно, чтобы это разбило им сердце навсегда.
Елена сидела неподвижно, чувствуя, как каждое слово соседки ложится поверх её собственных наблюдений последних недель, складываясь в единую, пугающе логичную картину: стул Софи, развёрнутый к окну по ночам; её разговоры с голосом за стеной; её нежелание рассказывать родителям, потому что дом уже начал, судя по всему, перетягивать её привязанность на свою сторону, шаг за шагом, неделя за неделей.
— Сколько семей жило здесь после Мэрроу? — спросила она хриплым голосом.
— Четыре, что я помню, — ответила Ирма. — Три из них уехали в течение первого года — что-то замечали, пугались, продавали дом быстро себе в убыток, лишь бы уехать. Одна семья задержалась дольше, лет на пять. У них было двое детей. Один в итоге вырос совершенно нормальным, обычным ребёнком. Второй… — Ирма замолчала, подбирая слова. — Второй так никогда полностью не смог привязаться к собственным родителям, даже уже будучи взрослым. Они переехали в итоге, когда поняли, что происходит, но было уже поздно — что-то в этом ребёнке навсегда осталось… не с ними. Я видела эту семью годы спустя, на похоронах общего знакомого. Тот сын — уже взрослый мужчина к тому моменту — до сих пор упоминал этот дом. Говорил, что иногда до сих пор слышит, как кто-то зовёт его по имени во сне.
Елена почувствовала, как к горлу подступает тошнота от ужаса, куда более конкретного и осязаемого, чем всё, что она испытывала до этого разговора.
— Как это остановить? — спросила она. — Должен же быть способ.
Ирма посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом — взглядом человека, который знает больше, чем готов сказать сразу, но который также понимает, что молчание больше не поможет никому.
— Дом не злой сам по себе, Елена, — сказала она наконец. — Он не демон, не проклятие в привычном смысле. Он — застрявшее горе, которое не знает, как закончиться. Чтобы остановить его, нужно закрыть именно ту, старую потерю — не изгнать дом, а помочь ему наконец отпустить Кэтрин. Но как именно это сделать, я не знаю. Я не специалист в подобных вещах, милая. Я просто старая женщина, которая слишком долго живёт рядом и слишком многое видела, чтобы делать вид, будто не замечаю.
Елена поблагодарила Ирму, пообещала держать её в курсе и ушла домой в темноте, ощущая тяжесть услышанного всем телом, будто каждое слово соседки добавило ей на плечи невидимый груз. Но вместе с тяжестью пришло и нечто иное — ясность. Впервые за два месяца она точно знала, с чем имеет дело. И знала, что временем на промедление они больше не располагают.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.