Первый сеанс
Двенадцать лет я учу себя одному правилу: не слушать пациента сердцем раньше, чем головой. Сердце торопится. Голова хотя бы проверяет документы.
В тот вторник, шестого октября, голова подвела меня уже на третьей минуте.
Мой кабинет в Хейвен-Миллсе находится над книжной лавкой «Страницы» на Мейпл-стрит. Лестница узкая, и ступени за годы научились скрипеть каждая в своей тональности. Я знаю, кто поднимается, по музыке. Пру Маккензи, моя коллега и единственная подруга по профессии, всегда берёт «ля». Курьер шаркает «фа». В тот день ступени сказали что-то новое: тяжёлую, осторожную ноту человека, который боится разбудить дом.
Он постучал дважды, хотя дверь была открыта.
— Миссис Бэннистер? Томас Рэнсом, я записан на четыре.
Высокий, слегка сутулый, в вельветовой куртке, от которой пахло лаком и сосновой стружкой. Руки рабочие, с тёмной въевшейся каймой в линиях ладоней. Лет тридцать восемь. Из тех лиц, что кажутся знакомыми всем сразу и потому никому в частности. Он выбрал кресло, не диван. Большинство выбирает диван, чтобы спрятаться. Томас положил ладони на колени так, будто его вызвали к директору.
— Расскажите, что привело вас ко мне, — сказала я своим сеансовым голосом, тем самым, которым читают прогноз погоды над морем.
— Честно? Я не уверен, что это моя проблема. — Он усмехнулся. — Звучит как начало плохой шутки.
— Здесь нет плохих шуток. Здесь есть только то, что вы решите сказать.
Он помолчал. Внизу хлопнула дверь лавки, звякнул колокольчик. Томас вздрогнул, едва заметно, но я заметила. В тетради появилась строчка: «Реакция на звук колокольчика».
— Я реставрирую лодки, — начал он. — Старые, деревянные. Мастерская у реки, в бывшем эллинге. Работа хорошая: возвращаешь вещи туда, где им положено быть. Но уже несколько месяцев мне снится один и тот же сон. И страшен он не сюжетом. Он слишком подробный.
— Подробный?
— Я просыпаюсь и знаю, какого цвета был забор. Сколько ступенек на крыльце. Что третья снизу шатается. — Он потёр лоб. — Дом жёлтый. Не канареечный, а выгоревший, как старое масло. Стоит у реки. Перед домом качели на толстых верёвках, и одно сиденье сломано: треснуло посередине, его так и не починили.
Кончики моих пальцев похолодели. Я отметила это отстранённо, как замечают чужую простуду.
Нет. Мало ли на свете жёлтых домов. Мало ли качелей.
— Продолжайте.
— На качелях сидит девочка. Сначала я смотрю на неё со стороны, сзади, а потом как будто изнутри. И вот здесь начинается самое странное. Я помню, каково это — быть ею. Пахнет скошенной травой и речной тиной. Ночью на кухне поёт мама, чтобы мы не боялись грозы.
— «Мама» — это ваша мама?
— Не знаю. — Он поднял на меня глаза, серо-зелёные, усталые, честные до неловкости. — В этом и дело. У меня в голове два ребёнка. Один — я. Другой — кто-то, чьими глазами я смотрю. Я пытался убедить себя, что всё выдумал. Но выдумка не бывает такой последовательной.
— Вы можете вспомнить песню?
Это был не терапевтический вопрос. Я задала его для себя, и тут же пожалела.
Томас закрыл глаза. Негромко, не попадая в ноты, он пропел:
— Серебряный сом, серебряный сом, ты спишь под мостками, ты видишь нас сном…
Комната сузилась до размера точки.
Эту колыбельную мне пела женщина с руками, пахнущими мылом. Я не помнила ни её лица, ни имени, зато помнила, как слова перекатывались у неё во рту, будто речная галька. Я никому её не пела. Ни мужу, ни подругам, ни приёмным родителям. Её нет ни в одной книге. Однажды, в плохую ночь, в два часа, я перерыла интернет до дна. Её нет нигде.
— Миссис Бэннистер?
— Простите. — Я моргнула. — Вы остановились на сломанном сиденье.
— Да. Оно оборвалось, когда на нём сидела девочка. Она упала на камни у воды и разбила колено. — Он коснулся своего левого колена, бессознательно, как касаются старого шрама. — Рана была глубокая. След остался навсегда. Подковой.
Моя рука лежала на левом колене, под тонкой тканью брюк. Я не помню, когда положила её туда. Под ладонью был гладкий выпуклый полумесяц, который я знала всю жизнь, выгнутый концами вверх, как подкова.
Я убрала руку.
Правило второе моей профессии: если пациент рассказывает то, что у вас внутри, это совпадение. Всегда. Иначе остаются три варианта: вы сходите с ума, он опасен или пациент здесь вы. Я перебрала их и ни один не смогла выбрать.
— Томас, когда вы впервые увидели этот сон?
— В июле. Нет, раньше. — Он нахмурился. — Просто в июле я впервые испугался.
— Вы бывали раньше в Хейвен-Миллсе?
— Родился в Огайо. Потом много переезжал. Я рос в приёмных семьях. Документы пропали при каком-то пожаре, так мне сказали. — Он пожал плечами. — Поэтому я и пришёл. Подумал: а вдруг это не сон. Вдруг это то, что я когда-то потерял.
Слова «приёмные семьи» и «пожар» упали в тишину, как два глухих удара. Я ничего не записала. Рука с ручкой не двигалась.
Мне было восемь, когда меня усыновили Кэрью. До них у меня был дом, о котором я помнила только запах реки, и ночь, о которой не помнила ничего. Эдит Кэрью говорила: «Ты потеряла родителей, милая, всё остальное неважно». Рэймонд, её муж, говорил то же самое, только короче. Я выросла аккуратной девочкой, не задающей вопросов, и стала женщиной, которая задаёт вопросы за деньги.
— Вы не против, если мы встретимся снова? — спросил Томас уже у двери. — Если вам неудобно, я пойму. Не знаю, зачем я рассказал про колено. Обычно я так не…
— Конечно, — сказала я. — Четверг, в то же время.
Он ушёл, и ступени проводили его всё той же осторожной нотой. Я слушала, пока не хлопнула дверь лавки и не звякнул колокольчик.
Потом я сидела, пока за окном не стемнело и фонарь на Мейпл-стрит не включился сам, неохотно, как больной. В рабочей тетради я написала:
«Пациент Т. Р., 38 лет. Жалобы: навязчивые сны с яркой сенсорной детализацией. Диссоциативная картина? Возможна криптомнезия. Гипотезу о контаминации моим собственным материалом — исключить».
И ниже, другим почерком, уже не врачебным:
«Откуда он знает про подкову?»
Дома пахло жареным луком и красным вином. Грэм стоял над кухонным островом, придавив чертёж солонкой и перечницей. Мой муж реставрирует старые здания: то, что другие хотят снести, он находит способ удержать. Он поднял голову и улыбнулся той вежливой улыбкой, которая последний год заменяла ему поцелуй.
— Как день? Кто-нибудь интересный?
Я открыла рот, чтобы рассказать про жёлтый дом, про качели, про колыбельную. Про то, что у меня есть детство, которое я никому и никогда не рассказывала, и что до сегодняшнего вечера оно принадлежало только мне.
— Обычный, — сказала я. — Один новый пациент. Ничего особенного.
Грэм кивнул и вернулся к чертежу.
Ночью я лежала с открытыми глазами и слушала, как в старом доме оседают балки. Потом, очень тихо, чтобы не разбудить мужа, пропела в подушку:
— Серебряный сом, серебряный сом…
И услышала, как где-то в глубине моей собственной головы, будто со дна реки, мне ответил чужой, молодой, почти детский голос. Он допел строчку до конца.
3 Comments
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.
Достойное чтение, однако мне понадобилось несколько глав, чтобы втянуться.
Жду продолжения.
Финал по-настоящему тронул.