Утро без повторов
Среда началась с дождя.
Элишка лежала с закрытыми глазами и слушала, как капли стучат по черепице, неровно, с паузами, как ученик, который не выучил урок. Она знала этот звук. Пани Мирослава обещала его ещё в понедельник и теперь, наверное, злорадствовала над своим коленом.
Она открыла глаза и не поняла, что чувствует.
Сначала было странно. Телефон показывал среду, и эта среда никуда не исчезала, не откатывалась назад, не превращалась во вчера. Она лежала перед ней как нетронутая дорога, длинная, незнакомая, без единой подсказки. Элишка попробовала представить, что будет в одиннадцать, в двенадцать, в четыре. И не смогла. Ничего не приходило.
Это было страшнее, чем она думала. И гораздо лучше.
— Я не знаю, что сегодня случится, — сказала она вслух. И засмеялась.
В мастерской её ждал запах булочек, горячих, с маком, без единой подгоревшей. Печь работала. Пани Мирослава стояла у стола, мокрая, торжествующая, с поднятым пальцем.
— Что я говорила про колено?
— Вы были правы.
— Я всегда права. Это моё несчастье. — Она положила на стол пакет и внимательно посмотрела на Элишку. — А ты какая-то другая. Светлая. Не знаю. Как будто с тебя что-то сняли.
— Наверное, так и есть.
Дверь мастерской открылась без стука. Элишка не поднимала глаз, но услышала, как стихает набережная и как вместо привычного кашля раздаётся что-то другое: шаги. Обычные, человеческие, неторопливые. Не шорох колёс.
— Привет, — сказал Якуб.
Он стоял на пороге без велосипеда, в мокрой куртке, с двумя картонными стаканами в руках. Волосы его прилипли ко лбу, а в глазах была та самая неловкость, которую она теперь узнала бы из тысячи.
— Я оставил велосипед на стоянке, — сказал он. — Решил, что хоть раз надо прийти пешком. Это для меня странно. Я, наверное, не умею, но пытаюсь. — Он протянул ей стакан. — Кофе. С корицей. Вы не пили, но я рискнул.
— Я люблю с корицей, — сказала Элишка.
— Правда?
— Нет. Но теперь буду.
Он засмеялся. И они пошли обедать. Прямо в дождь, без зонта, под одной курткой на двоих, и, пока они бежали по лужам к маленькой кофейне на углу, Элишка поймала себя на том, что смеётся, мокрая, растрёпанная, и совершенно не думает о том, что дальше.
В пятницу пришло письмо.
Оно лежало на стойке, в плотном конверте с печатью города, и Войтех, не говоря ни слова, положил его перед ней, как кладут на стол горячий чайник. Элишка вскрыла его сама, ножом для бумаги.
«Уважаемая госпожа Дворжакова. Конкурсная комиссия рассмотрела представленные работы и с сожалением сообщает, что право реставрации часов ратуши и аренды мастерской в башне присуждено мастеру Яну Гавлу из Градца. Ваша работа отмечена комиссией как наиболее выразительная по звучанию хода. Однако технические требования…»
Дальше она читать не стала. Положила письмо на стол и опёрлась ладонями о стойку.
Внутри что-то слегка кольнуло. Не так сильно, как она боялась. Как бывает, когда прикасаешься к месту, где раньше была заноза: больно не от самой раны, а от того, что помнишь.
— Сто одиннадцать ступеней, — прошептала она.
— Прости, — сказал Войтех.
— Не за что. — Она подняла голову. — Я знала. В смысле, не знала, но… знала.
— Ты хорошо держишься.
— Я не держусь, мастер. Мне просто… — Она подыскивала слово. — Мне не стыдно. Раньше, если бы у меня что-то не получилось, я бы умерла от стыда. А сейчас не стыдно. Мне больно, но не стыдно.
Он смотрел на неё долго и вдруг, к её изумлению, улыбнулся: широко, по-настоящему, так, что брови его взлетели к самым волосам.
— Тогда я могу тебе сказать, — произнёс Войтех. — Я продаю мастерскую.
— Что?
— Дом. Всё. Пани Мирослава давно мечтает расширить пекарню, а я давно мечтаю уехать. Власта лежит в деревне в Подлесах, в двух часах езды отсюда. Я там не был шесть лет. — Он развёл руками. — Мне семьдесят, Элишка. Я хочу сидеть у её камня и рассказывать ей, как мой ученик пропустил идеальный день ради неидеального. Она бы смеялась.
Элишка не нашла слов. Потом просто обошла стойку и обняла его, неловко, по-ученически, и почувствовала, что он дрожит, как старый, очень хороший маятник, который наконец останавливается.
— А я? — спросила она в его жилет.
— А ты, — сказал Войтех, — часовщик. А это можно носить с собой.
Он ушёл в понедельник, поездом в восемь сорок. На перроне собралось почти пол-города: пани Мирослава рыдала и совала ему в карманы булочки, лавочник с зонтами торжественно вручил ему новый зонт, самый чёрный из всех, какие у него были, а Хронос, которого переложили в корзину, смотрел на всех с презрением человека, которого везут вопреки воле.
Якуб стоял чуть в стороне, с диктофоном. Когда поезд тронулся, а Войтех, высунувшись из окна, помахал шляпой, Якуб нажал на красную кнопку и поймал звук: стук колёс, гудок, чей-то плач, чей-то смех.
— Для архива, — сказал он Элишке. — Чтобы не потерять.
— Чтобы удержать? — улыбнулась она.
— Нет, — ответил он. — Чтобы помнить. Это не одно и то же.
Колокольчик Войтех оставил ей. Снял собственными руками, обернул в старую тряпку и вложил ей в ладонь.
— Только не перенастраивай, — сказал он. — До-диез. Ничего другого.
Теперь он лежал в её сумке, рядом с чемоданчиком инструментов, и звенел тихо, на каждом шаге.
Новую мастерскую она нашла сама, и это было смешно, потому что искать её не пришлось. Пани Мирослава ждала её у входа в пекарню и, не здороваясь, показала на пустой столик у окна:
— Вот. Сюда. Дерево хорошее, свет хороший, я его специально освободила. Часы можно чинить прямо среди булочек. Это вдохновляет.
— Пани Мирослава, это же ваша пекарня.
— Моя. И я решаю, кому в ней сидеть. А что у меня каждое утро будет пахнуть булочками и тикать часами, так это самое правильное сочетание в мире.
Элишка поставила на стол чемоданчик, расстелила чистую ткань и разложила пинцеты. Всё, что у неё осталось. Стол, свет, окно на реку и один чемодан.
Это не была башня. Не было ста одиннадцати ступеней, и окно выходило не на воду, а на лавку с зонтами. Зато над дверью пекарни, где пани Мирослава разрешила повесить колокольчик Войтеха, кто-то в эту минуту толкнул дверь, и раздался до-диез, чистый, ровный, как первая нота утра.
Элишка улыбнулась и взяла пинцет.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.