Субтитры
Склеивать плёнку обратно оказалось труднее, чем найти её. Люсьен понял это, как только положил на стол Тео пять фрагментов и свадебную катушку и достал из рюкзака ручной склеечный пресс, прадедушку всех прессов, привезённый ещё из студенческой мастерской. Один неверный шов, одна лишняя капля цемента, и сорок пять лет молчания потеряют смысл.
— Вам нужен свет, — сказал Тео.
— Мне нужна тишина.
— Тогда я уйду.
— Вы можете остаться. Вы и есть тишина.
Старик усмехнулся и сел в кресло у печки, как зритель в первом ряду.
Люсьен работал шесть часов. Он снял с катушки пять грубых швов, оставленных рукой Гастона, и там, где когда-то лезвие рассекло кадр, осторожно подвёл край вырезки. Это походило на хирургию: срезать лишнее, сцепить живое. Каждый кусок вставал на своё место с пугающей точностью. Края совпадали до перфорации, до крошечной царапины, до пылинки, как если бы их разделили вчера. Он клеил в перчатках, затаив дыхание, обмакивая кисточку в ацетон, прижимая пресс, считая до двенадцати. Потом отпускал, рассматривал шов под лупой и переходил к следующему.
К четырём часам дня он закончил. Свадебная плёнка, которая раньше шла одиннадцать минут, теперь шла двадцать три. Пять разорванных фраз стали пятью целыми. А в самом конце, за кадром с невестой у окна, Люсьен приклеил слегка отличавшийся по цвету кусок: Поль, год спустя после свадьбы и несколько недель до смерти.
— Готово, — сказал он, выпрямляясь, и почувствовал, как затекла спина.
— Давайте смотреть, — сказал Тео.
Они смотрели молча. Ноэми, вернувшаяся от журналистки, стояла в дверях, не снимая пальто. Свадьба шла своим чередом: ступени, смех, рис в воздухе, невеста с ямочкой. Потом, в нужный момент, вместо обрыва, человек в очках с толстой оправой говорил. Говорил полностью. И так же говорили все остальные. Теперь плёнка не была немым кино. Она была залом суда, в котором пятеро свидетелей одновременно, шёпотом, обращались к тому, кто смотрит.
— Теперь нужны субтитры, — сказал Тео. — Без них это просто красивая тишина.
— Я не пойму, как сделать, чтобы они шли вместе с кадром.
— Это моё ремесло. — Старик встал, подошёл к столу и вынул из ящика стопку белых листов и угольный карандаш. — Я всю жизнь писал слова для немого кино. Дайте мне день и ночь.
Он сел и принялся писать. Пальцы его летали по бумаге, а губы шевелились, повторяя чужие слова. Люсьен, глядя на него, вдруг подумал: вот человек, три года державший в себе то, что не знал, кому отдать. Теперь он отдавал и был счастлив.
Ноэми принесла из кухни чай, поставила чашки на подоконник и села на край дивана.
— Мартина Ланьо согласна, — сказала она. — Журналистка из «Вестника Орели». Я не называла имён, только сказала, что в день открытия музея в Сен-Вереле выплывет история, из-за которой много кто захочет проснуться пораньше. Она долго молчала. Потом сказала: «Я приду с оператором».
— Адвокат?
— Мэтр Сорель. Он вёл дела моей бабушки, человек осторожный, но порядочный. Я рассказала ему про квитанции. Он говорит, что доступ к ячейке нотариуса Вассера банк даст только по судебному решению или по требованию законного наследника Маршана.
— Наследницы, — сказал Люсьен. — Изабель.
— Да.
Они переглянулись. Оба понимали, о чём речь. Только она могла открыть ячейку, и только если сама выйдет из тени.
— Подождём, — сказал Люсьен. — Она ещё не видела Поля.
Позвонить Этьену Делькуру он решил вечером, когда за окном стемнело, а Тео, обессиленный, заснул над своими листами, положив голову на руки. Люсьен вышел на лестничную площадку, прикрыл за собой дверь и набрал номер. Голос в трубке откликнулся после второго гудка, мягкий, расслабленный, как будто звонок ждали.
— Люсьен, мой мальчик. Я думал о вас.
— Я тоже, — сказал Люсьен. — Я подумал над вашим предложением.
— И что же вы решили?
Он долго репетировал этот ответ. Всю дорогу от маяка, когда слушал шум ветра и вспоминал глаза Годена в проявочной. Он знал, что должен звучать как человек сломленный, усталый, готовый на сделку.
— Я согласен, — сказал он. — Я устал, месье Делькур. Я три года живу, как будто спрашиваю разрешения у мёртвых. Мне нужно, чтобы Синематека выжила. Чтобы вы забрали плёнку, и всё закончилось.
Короткая пауза. Он слышал, как на том конце старик осторожно ставит чашку.
— Вы мудрый человек, — сказал Этьен. — Где она?
— Она у меня. Но я не хочу отдавать её тайком. Не так. Скажите, вы ведь говорили, что хотите сделать её сердцем музея?
— Говорил.
— Тогда пусть будет так. Я принесу её в день открытия. Утром, до церемонии. Вы покажете её гостям, как реликвию, а потом она ваша. Я сам заряжу проектор: никто не знает старые аппараты лучше. Вы получите свою плёнку, а я получу то, что обещали.
В трубке повисла такая долгая тишина, что Люсьен подумал, что звонок прервался. Потом Этьен рассмеялся, тихо, ласково.
— Вы хотите, чтобы это выглядело красиво. Понимаю. Вы художник. — Старик помолчал. — Хорошо. Но у меня одно условие. За два дня до открытия вы привезёте плёнку на виллу. Годен проверит её состояние. А потом, в день церемонии, вы зарядите её, как договорились.
— Годен может проверять в проекционной, — спокойно возразил Люсьен. — Утром. Перед церемонией. Я не могу рисковать, перевозя катушку лишний раз. Она старая, хрупкая. Вы же понимаете.
— Понимаю. — Этьен снова рассмеялся. — Упрямый. Как мальчишка. Хорошо, мой друг. Пусть будет так. Утром в проекционной.
— Благодарю.
— Это я вас благодарю. Вы вернули мне надежду.
Он положил трубку первым. Люсьен остался стоять на тёмной лестнице, прижавшись лбом к холодной стене, и чувствовал, как по спине струится пот. Потом выдохнул, вернулся в мастерскую и увидел, что Ноэми не спит, а сидит на диване, подтянув колени к подбородку, и смотрит на него.
— Вы ему соврали, — сказала она.
— Да.
— И он поверил?
— Не знаю. — Люсьен сел рядом. — Но он захотел поверить. Это почти то же самое.
Она не ответила. Просто положила голову ему на плечо. Они сидели так долго, слушая, как на столе тихо шелестит бумага под рукой спящего Тео и тикают часы. Первый раз за много дней ему стало не страшно.
Конверт лежал на коврике перед дверью его квартиры, когда он вернулся домой в начале третьего ночи. Белый, плотный, без марки, без обратного адреса. Он поднял его, не включая света, вошёл, запер дверь и только на кухне, при тусклой лампе, вскрыл.
Внутри лежала одна фотография. Чёрно-белая, глянцевая, сделанная с большой высоты, ночью, с мощной вспышкой. На ней были скалы, море, белая пена прибоя и среди камней изломанный, смятый остов автомобиля. Он не сразу понял, что смотрит на снимок с места гибели Элианы. Сделанный с края обрыва, с того самого поворота, откуда он смотрел вниз несколько дней назад.
В нижнем углу стояли цифры: дата, четырнадцатое ноября, и время, 21:12. На обороте не было ни слов, ни подписи.
Люсьен положил фотографию на стол и долго сидел, не двигаясь. Кто-то стоял там, на краю обрыва, с фотоаппаратом, и снимал её смерть. Не случайный прохожий: тот не стал бы ночью фотографировать с вспышкой. Тот, кто ждал.
Но зачем присылать это теперь, ему, жертве? Угроза? Или что-то другое?
Он перевернул фотографию. Потом снова. На глянцевой изнанке, в самом углу, у края, он различил слабый, едва заметный отпечаток. Отпечаток пальца. Чёрная кожа перчатки не оставляет следов. А этот след был от голой руки.
Он вспомнил, как Годен в проявочной снял перчатки и приложил ладонь к полу.
— Кто бы ты ни был, — тихо сказал Люсьен, обращаясь к снимку, — ты тоже устал.
И убрал фотографию в ящик письменного стола Элианы, под стопку бумаг, туда, где она могла пригодиться.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.