Смех
Домой он шёл по набережной пешком, хотя дождь усилился и ветер с Орели бил в лицо мокрыми ладонями. Люсьен не замечал ни дождя, ни ветра. Он шёл так, как ходят люди после новостей, которые ещё не успели превратиться в боль: ровно, быстро, глядя перед собой.
Квартира его находилась над бывшей лавкой корабельных снастей на улице Солеваров, в доме с узкой лестницей и скрипучими перилами. Три года назад она была шумной, с запахом кофе и разбросанными по подоконникам наушниками. Теперь в ней стоял порядок, который держится только у тех, кто не живёт, а присутствует. Чашка на сушилке, одна. Подушка на диване, не смятая. На стене, возле вешалки, до сих пор висел плащ Элианы, жёлтый, непромокаемый, с капюшоном, который она вечно теряла. Люсьен не убирал его. Он не убирал много чего.
Он сварил кофе и не стал пить. Сел на кухне, положил перед собой ладони и принялся вспоминать.
Вспоминать он умел профессионально. Его ремесло состояло в том, чтобы возвращать плёнке то, что она потеряла: цвет, плавность, дыхание. Он знал, что память устроена как старая эмульсия: слои выцветают неравномерно, и то, что кажется чистым, на самом деле просто потеряло краситель. Поэтому, когда он собрался вспомнить последние недели Элианы, он делал это осторожно, как реставратор: не добавляя и не додумывая, только счищая плесень.
Элиана Вайян была звукорежиссёром. Она работала для документального кино, для радио, иногда для чужих спектаклей, и считала, что тишины как таковой не существует: у каждой комнаты есть свой голос, и задача звукорежиссёра в том, чтобы вовремя расслышать его. Она ходила по дому, прижав ладонь к стене, и говорила: «Слышишь? Здесь живёт море». Люсьен ничего не слышал, но кивал. Он любил в ней именно это: она слышала то, чего не слышал никто, и не требовала, чтобы он слышал тоже.
Осенью две тысячи двадцать третьего она стала другой.
Он вспомнил это не сразу. Сначала лишь общее ощущение, как от неправильно склеенного кадра: что-то не совпадало, но он не мог понять что. Потом начали возвращаться детали. Она стала выходить с телефоном на балкон и говорить вполголоса, прикрывая трубку ладонью. Стала возвращаться поздно, с ветром в волосах и странным, чуть растерянным светом в глазах, и на его вопросы отвечала то слишком быстро, то слишком уклончиво. Однажды, глядя в окно, она вдруг спросила:
— Люсьен, если бы ты узнал, что человек, которого ты любишь, прожил всю жизнь не тем, кем ты его считал, ты бы его простил?
Он тогда пошутил, что она читает слишком много детективов, и поцеловал её в висок. Она засмеялась, но смех вышел не тем. Тем самым, который сейчас пошёл по ступеням церкви на экране лаборатории.
Четырнадцатого ноября она ушла из дома в пять часов вечера. Сказала, что едет на побережье записывать ветер в старом маяке на мысе Гризель, для документального фильма о рыбаках, и вернётся за полночь. Он, как всегда, остался в лаборатории, потому что сращивал порванную хронику сорок пятого года, и ему казалось, что отложить это нельзя. Он посмотрел ей вслед из окна: тёмно-синее пальто, поднятый воротник, быстрая походка. Она обернулась, помахала и ушла в дождь.
В половине двенадцатого зазвонил телефон. Незнакомый голос, жандармский, с той вежливой осторожностью, которую Люсьен впоследствии ненавидел больше любого крика. Дорога на мыс Гризель. Мокрый асфальт. Крутой поворот над обрывом. Машина вылетела с дороги и упала на камни. Мгновенно, говорили ему. Она ничего не почувствовала, говорили ему. Он повторял эти слова про себя целый год, как заклинание, пока они не потеряли смысл.
Следствие закрыли быстро. Аварийное состояние дороги, дождь, усталость, возможно, превышение скорости. Люсьен подписал бумаги и не читал их: ему казалось, что, если прочитать, это станет окончательно правдой. Только в морге, когда ему вернули вещи, он взял в руки её браслет, старый, серебряный, с ласточкой, и впервые разглядел гравировку внутри застёжки: «И. — П. 14.05.1966». Он спросил у Элианы однажды, что значат эти буквы. Она сказала, что браслет достался ей от тётки Одиль, и сама не знает. Он поверил. Почему бы не поверить?
Он не спал всю ночь. Не потому, что мучился: просто сон не приходил, и в какой-то момент он перестал его звать. Сидел, слушал, как дом скрипит от ветра, и ловил себя на странной мысли: он ждёт, что ветер скажет что-нибудь голосом Элианы.
К рассвету дождь утих. Небо над крышами стало пепельно-розовым, чайки с криком пошли к рыбному причалу. Люсьен надел куртку, взял из шкафа зонт, на всякий случай, и вышел. Он не думал, куда идёт, пока ноги не привели его к воротам кладбища Сен-Верель.
Он не бывал здесь с лета. Признаться в этом было стыдно, но так оно и было. Могила Элианы находилась в дальнем ряду, у стены, из-за которой в ясные дни виднелась кромка моря. Он дошёл до неё по мокрому гравию, остановился и застыл.
На гранитной плите лежал букет. Белые гиацинты, влажные, плотные, тугие, завёрнутые в серую бумагу и перевязанные простой бечёвкой. Они стояли в ноябре, когда во всём городе гиацинтов не найти, и пахли так сладко и густо, что у Люсьена закружилась голова.
Он не приносил их. Он вообще никогда не приносил белых цветов: Элиана терпеть их не могла и говорила, что они пахнут больничной палатой.
— Месье Вайян?
Он вздрогнул. Позади, у соседней могилы, стоял сторож Батист: старик в вязаной шапке, с граблями на плече и лицом, которое Люсьен помнил с похорон.
— Рано вы, — сказал Батист. — Я думал, вы к годовщине. Через три дня.
— Откуда эти цветы? — Люсьен повернулся к нему. — Кто приносит?
Батист пожал плечами.
— Я думал, вы. Они появляются каждую первую пятницу. Уже года два, наверное. И в день её смерти, это я хорошо помню. Раньше приходили, когда я ещё не открывал, и до сих пор ни разу не поймал, кто.
— Каждую первую пятницу?
— Всегда белые. Всегда в серой бумаге. — Он помолчал. — Я полагал, что вы так положили, в память. Кто ещё станет возиться? Тётка её давно умерла, а родственников, я смотрел, нет.
— Нет, — сказал Люсьен. — Родственников нет.
Он произнёс это и тут же почувствовал, как слово зазвенело в нём неправильно. Нет родственников. Элиана говорила: мать умерла, когда мне не было и года, меня вырастила тётка Одиль, отца я не знала. Он принял это, как принимают мебель в доме, где не ждёшь сюрпризов. А теперь на плёнке смеялась женщина с тем же смехом, и в браслете была та же ласточка.
Он присел на корточки перед могилой. Гранит был холодным, как рука. Люсьен коснулся надписи: «Элиана Вайян. Она слышала». Эти слова придумала она сама, шутя, когда мужчина в бюро ритуальных услуг спросил, что бы она хотела на плите. «Если вдруг», сказала она тогда и рассмеялась. Он не понял, что это не шутка.
— Я не знаю, что мне делать, — произнёс он вслух.
Гиацинты не ответили. Но ветер вдруг сменил направление, и от моря потянуло солью, и на мгновение ему показалось, что кто-то стоит за спиной, на дорожке, и смотрит на него.
Он обернулся. Дорожка была пуста. Только у самой стены, где кончались ряды, стояла тёмная машина с работающим двигателем.
Люсьен не стал подходить. Он поднялся, отряхнул колени, положил ладонь на край плиты и сказал:
— Я узнаю, кто она. Обещаю.
Потом он повернулся и пошёл к выходу. Машина не тронулась с места, пока он не скрылся за воротами. Но когда он оглянулся в последний раз, он увидел в окне лицо: бледное, размытое расстоянием и дождевым стеклом, лицо человека, который смотрит и не хочет, чтобы его заметили.
В лабораторию он пришёл в начале девятого. Ноэми уже сидела за своим столом внизу, в архиве, склонившись над журналом. Увидев его, она поднялась.
— Вы посмотрели?
— Да.
— Вы побледнели.
— Я не спал.
Она хотела что-то сказать, но не сказала, только взяла со стола чашку и протянула ему. Горячий, сладкий чай с корицей. Люсьен взял её обеими руками, как берут вещь, которой не ждали.
— Ноэми, — произнёс он. — Мне нужно знать про эту плёнку всё, что можно узнать. Откуда она, кто снимал, кто на ней. Я не могу объяснить почему.
— И не надо, — тихо сказала она. — Я догадываюсь.
— Догадываетесь?
— Я видела ваше лицо вчера, когда вы смотрели на кадр. Я не слепая, Люсьен.
Впервые за долгие годы кто-то назвал его по имени так, будто это просто имя, а не символ чего-то, что нужно беречь. Он кивнул, не в силах ответить, и подумал, что, пожалуй, не он один в этом здании умеет молчать о главном.
— С чего начнём? — спросила она.
— С того, что плёнку вырезали, — сказал Люсьен. — Намеренно. И кто-то в этом городе до сих пор следит, чтобы её не досмотрели до конца.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.