Второй сеанс
В четверг Грета решила, что не будет слушать.
Она придумала это ещё накануне вечером, как придумывают пост или клятву: придёт, сядет, разложит карандаши, будет записывать, но слов не услышит. Знаки пойдут из уха в руку, минуя сознание, как вода через желоб. Этому учила её старая госпожа Трауттмансдорф, у которой она училась стенографии, и это умели все хорошие стенографисты: слышать звук, не слыша смысла. Грета когда-то гордилась этим умением. Теперь она надеялась, что оно её не подведёт.
Он пришёл в четыре, не раньше и не позже. Шаги быстрые, неровные; он снова спросил, можно ли сесть.
— Как вам угодно, господин Рот.
— Я принёс вам рисунок, — сказал Феликс. — Не знаю зачем. Просто нарисовал ночью, когда снова проснулся.
Шорох бумаги. Адлер молчал, разглядывая.
— Это лестница?
— Да. Я никогда в жизни не видел такой. Каменная, узкая, с железным поручнем, поручень холодный, помню ладонью. И ступеней одиннадцать, я считал. Потом площадка. А потом…
Он замолчал. Грета услышала, как он глубоко вдохнул.
— Потом, доктор, есть ещё одна. Двенадцатая. И я знаю, что в неё нельзя смотреть, но не знаю почему. И женщина говорит мне: «Считай ступени, Гретль. Одиннадцать вниз. И никому не говори про двенадцатую».
Она не успела подумать. Она не собиралась вставать. Но тело решило иначе, и вот уже её стул отодвинут, и она стоит, и ширма качнулась, и в зеркале напротив мелькнуло белое лицо, чужое, с тёмными кругами под глазами.
Гретль. Это имя принадлежало только мёртвой.
— Простите, — сказала она, не помня, что говорит. — Мне нужно воды.
Она вышла в приёмную, прикрыла за собой дверь и прижалась лбом к холодной стене. Ильза Кранц подняла голову от вязания. Это была худая, прямая женщина лет пятидесяти пяти, в сером платье с высоким воротником, с глазами цвета мокрой жести, из тех, кто ничего не спрашивает, потому что уже всё знает. Она смотрела на Грету долго, потом молча поднялась и налила воды из графина.
— Пейте, дитя.
— Спасибо.
— Вы сегодня бледнее покойницы.
Грета выпила воду залпом. Из-за двери доносился голос Адлера, ровный, неторопливый: он продолжал сеанс, как будто ничего не произошло, и от этой выдержки Грете стало ещё страшнее. Он не остановился. Он слышал и не остановился.
— Идите домой, — тихо сказала Ильза. — Скажу, что у вас мигрень.
— Нет. Я должна дослушать.
— Тогда слушайте, — проговорила Ильза, возвращаясь к вязанию. — Только не там, где вас видят.
Грета не поняла, что это значило, и не стала спрашивать. Она тихо вернулась за ширму и просидела там остаток сеанса не двигаясь.
Когда всё закончилось, дождь уже шёл с новой силой. Она выждала десять минут, надела пальто, взяла папку и вышла на лестницу, стараясь не смотреть по сторонам, и тут же столкнулась с ним на нижней площадке.
Он стоял под козырьком подъезда, не раскрывая зонта, глядя на потоки воды. Она впервые увидела его лицо. Худое, с резкими бровями и маленьким шрамом на подбородке, с серыми внимательными глазами. Лицо человека, который слишком много думает и слишком мало спит. Он был моложе, чем она представляла, и ужасно усталым.
— Простите, — сказал он, обернувшись. — Я слышал, как вы сегодня вышли. Надеюсь, это не из-за меня?
— Нет, — сказала Грета. — То есть… я не имею права обсуждать.
— Конечно. Я только хотел убедиться, что не напугал вас. Я знаю, как звучат такие вещи.
Она промолчала. Дождь шумел так, что они оба невольно придвинулись друг к другу под козырьком.
— У вас нет зонта, — заметил он.
— Я не взяла.
— Тогда позвольте.
Он раскрыл большой чёрный зонт с деревянной ручкой и поднял его над её головой. Их плечи оказались рядом: он пах мокрой шерстью и чуть-чуть чертёжной тушью. Они пошли вместе по Штильгассе, потом по Кайзергассе, к трамвайной остановке, не договариваясь, куда идут.
— Вы стенографистка, — сказал он. — Доктор сказал: «ассистент по записи». Это ведь одно и то же?
— Да.
— Тогда вы знаете обо мне больше, чем моя мать.
Он сказал это без горечи, почти весело, и она против воли улыбнулась.
— Господин Рот, я не имею права…
— Феликс. Здесь, на улице, можно просто Феликс. Я не слушаю ваших профессиональных правил, это моя маленькая месть. — Он помолчал. — Вы ведь слышали, что я говорю. Эти слова. Вы думаете, я лгу?
— Нет.
— Или что я безумен?
— Нет, — повторила она, и голос чуть дрогнул. — Я думаю… что у снов бывают адреса.
Он остановился. Дождь стучал по зонту, как пальцы по крышке стола.
— Адреса, — повторил он тихо. — Да. Именно так. Я просыпаюсь с чужими словами во рту, как с вкусом железа, и всё время думаю: откуда? Если бы я знал, где они живут, я бы пошёл и спросил.
Она могла бы сказать: «Я знаю, где». Могла бы сказать: «Я была там. Я слышала их первой». Но слова застряли где-то глубоко, там, где десять лет подряд росла ржавчина.
— Вам, наверное, нужно к трамваю, — сказала она.
— Мне, наверное, нужно куда-то ещё, но я не знаю куда.
Трамвай подошёл, залитый жёлтым светом, шипя и скрежеща. Он протянул ей зонт:
— Возьмите. Отдадите во вторник.
— Но вы промокнете.
— Я инженер. Мы считаем, что вода обтекает.
Она взяла. Двери закрылись. Через стекло она увидела, как он поднимает воротник и идёт прочь по лужам, слегка сутулясь, один.
Только на третьей остановке Грета вдруг поняла, что именно её встревожило. На прощание, уже на подножке, он сказал: «До вторника, фрейлейн Хольцер».
Она ни разу не назвала ему своего имени.
Правда, Адлер говорил его каждый день. Каждое «добрый день, фрейлейн Хольцер» слышали все, кто сидел по ту сторону ширмы. Объяснение было простым. Слишком простым. Она держала мокрый зонт обеими руками и смотрела в тёмное окно, где отражалось собственное лицо, и в этом лице не было ни облегчения, ни страха, только внимание. Так смотрят на дверь, за которой кто-то стоит.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.