Цена по мелочи

Дара завела привычку записывать. После круга Нуалы она завела в блокноте отдельную страницу, озаглавила её «Что я помню» и в первый же вечер заполнила столбиком: имя матери, номер школы, лицо отца в красной куртке, как пахнет кофе из термоса. Каждый вечер она перечитывала список и вычёркивала то, что перестало отзываться. Пока в нём стояла единственная строка с вычеркнутым словом: «первая гора». Название она так и не вспомнила.

Через залив её перевёз рыбак по имени Колм, молчаливый лысый человек, который взял с неё двадцать евро и не задал ни одного вопроса. Он высадил её на бурренском берегу, где известняк выходил к воде серыми плитами, как столы великанов, и коротко кивнул на прощание, только раз, будто знал, куда она идёт и что ждёт её по пути.

Бурен встретил её ветром. На плато не росло ни одного дерева, только трава в трещинах и мелкие упрямые цветы, пережившие осень. Под ногами известняк был рассечён глубокими щелями, в которые легко провалить сапог и очень легко сломать лодыжку. Дара шла осторожно, тыча шестом в каждую подозрительную щель, и мысленно благодарила Эйдана за то, что он велел взять сапоги с жёсткой подошвой.

Пятый камень, «камень на камне», оказался дольменом: три вертикальные плиты и одна огромная покатая сверху, как крыша. Он стоял на открытой вершине плато, чёрный на фоне серого неба. Дара обошла его, потрогала шершавый бок, села в его тени и подумала о том, что оставит.

Выбор был небогат. Она достала из рюкзака отцовский компас, старый, латунный, с поцарапанным стеклом. Он хранил его с тех пор, как водил её на Лисий холм, и отдал ей в шестнадцать лет со словами: «Не теряйся». Дара положила его на каменную плиту, прислонилась спиной к опоре и закрыла глаза.

Камень ответил не сразу. Сначала по щекам пробежал сквозняк. Потом ветер, обогнувший плиты, свернулся внутри каменной арки и произнёс низким, густым голосом, в котором слышалось сразу много голосов: «Через три ручья. Потом вверх. Ищи, где вода уходит под землю».

Всё. Дара открыла глаза и посмотрела на компас. Он лежал там же и показывал ровно на север.

Вечером она поставила палатку в лощине, согрела воду и приготовила лапшу. Достала блокнот и открыла страницу «Что я помню». Прочитала сверху вниз. Остановилась на строке: «Вкус маминого яблочного пирога, корица, лёгкая горчинка корки».

Она читала эту строку несколько раз. Слова были понятны. Корица, яблоки, пирог. Но когда она попыталась вспомнить сам вкус, сквозь слова проступило только ничто, гладкое, как стекло. Она знала, что мама пекла его по воскресеньям. Знала, что запах стоял на всю улицу. Знала даже, как мама вытирала руки о передник. Вкуса не было.

Дара положила блокнот на колени. Лапша остывала.

Она сказала себе, что можно жить без вкуса пирога. Люди живут и без руки, и без глаза, и ничего, ходят. Потом сказала себе, что это глупо: отец в таких случаях говорил «не торгуйся с собой, когда замёрзла». Потом вытащила из рюкзака телефон и впервые за неделю набрала мать. Та взяла трубку после третьего гудка и спросила, как дела. Дара ответила, что хорошо. Мать рассказала про соседского кота. Дара слушала и думала: когда я приду домой, я её попрошу испечь пирог. Попробую снова. Может, вкус вернётся, если его дать.

Но она знала, что нет.

Шестой камень стоял в пещере у подножия холма: сталактиты, зелёный свет сквозь расщелину, и посреди каверны плоская плита с тёмным пятном воды. Дара оставила на плите обручальное кольцо бабушки, которое носила на шнурке под рубашкой: единственную семейную вещь, что у неё была. Камень ответил: «На запад, к морю, мимо трёх башен». Ночью, когда она развешивала в палатке мокрые носки, ей вдруг захотелось вытащить из шкафа отцовскую куртку и уткнуться в неё лицом.

Куртка, красная, с вытертыми локтями, пахла. Дара знала, что она пахла. Она вспомнила, как Эйдан однажды подарил ей новую вместо её старой дырявой, и она отказалась, потому что от старой «пахнет домом». Что за запах, чем? Дегтярное мыло? Табак? Нет. Не вспомнить. Слово «дом» тоже вдруг показалось пустым, как коробка из-под яблок.

Она вычеркнула в блокноте вторую строку. Рука двигалась ровно, без дрожи.

Седьмой камень был у самого моря, на утёсе, под которым бились волны. Дара оставила там свой первый ледоруб, ржавый, с отколотой рукоятью. Камень сказал: «Три башни — это не башни. Ищи сухой колодец». Она не поняла, но пошла, и через день нашла остатки старой часовни без крыши, где посреди пола зияла яма с гладкими краями. Колодец был сухой. Рядом лежала плита с глубоко вырезанным кругом.

Восьмой камень оказался самым трудным. Он находился в узкой щели среди известняка, в нескольких метрах над землёй, куда пришлось лезть руками, и Дара поймала себя на том, что с удовольствием лезет. После трёх месяцев на ровной земле скала казалась старым другом: каждый зацеп знал её ладонь, каждый уступ ждал её веса. Она влезла, пролезла на карниз, посмотрела вниз и ничего не почувствовала, только лёгкое, радостное жжение в мышцах.

Ничего. И внезапно это «ничего» испугало её больше любой высоты.

Она оставила на камне седьмой по счёту подарок: отцовский красный платок, который прятала в рюкзаке с девяти лет. Камень выдохнул на неё холодом и сказал: «К воде, на остров. Там тот, кто слышит и без камня». Голос звучал почти ласково.

Она спустилась. На землю опустилась ночь, и над каменным плато стояла такая тишина, что слышен был шорох её собственного дыхания. Дара разбила лагерь в расщелине между двумя плитами, развела маленький огонь, поужинала, не чувствуя вкуса ни хлеба, ни сыра, ни чая, только температуру. Потом достала блокнот и написала в конце страницы: «Помню: имя Эйдана. Его руки. Верёвку».

Последнее слово написала быстро, не думая, и сразу пожалела.

Фонарь она не потушила. Лежала на спине в палатке и смотрела на ткань, по которой ползали тени от огня, и тут услышала шаги.

Тяжёлые, мерные, чужие. Не овца и не козёл: человек в горных ботинках, идущий не крадучись, а напротив, намеренно громко, чтобы его услышали. Дара села, нащупала ледоруб, которого уже не было, он остался на камне, и вместо него взяла шест.

— Выходи, — сказал мужской голос из темноты. — Я знаю, что ты не спишь. У тебя свет горит.

Она узнала голос раньше, чем увидела человека. Откинула полог и вышла к огню.

Шон стоял на краю освещённого круга с рюкзаком за спиной, в грязной куртке, с лицом, которое осунулось и постарело за эти три месяца. Он был похож на брата и не был: те же скулы, тот же прямой нос, но глаза у Шона всегда были серьёзные, как у человека, которого научили не доверять лёгким словам. Эйдан смеялся. Шон взвешивал.

— Как ты меня нашёл, — сказала Дара.

— Нуала позвонила. Сказала, что ты пошла по списку и что я должен тебя догнать, пока не поздно. — Он поставил рюкзак на землю и устало потёр лицо. — Я пятый день по твоим следам. Ты быстрая.

— Зачем?

Шон поднял голову. Огонь высвечивал его лицо снизу вверх, и оно казалось жёстким.

— Потому что ты украла блокнот.

— Ты сам принёс мне коробку.

— Я принёс тебе коробку, потому что мать сказала: «Отдай ей вещи, пусть будет». Я не знал, что там тетрадь. Я не открывал. Она лежала в сумке у него под сидением машины, я забрал оттуда всё сразу и не разбирал. — Шон говорил ровно и отчётливо, будто зачитывал заявление. — А потом Нуала сказала, что Эйдан водил её за нос и что цепочка опасная. И что ты пошла. Одна. Тебе назначено дознание, Дара. Через три недели, в Голуэе. Ты обязана дать показания, ты единственная, кто был на гребне. А ты бегаешь по полям и камням, как будто можно уйти от того, что случилось.

Слово «дознание» ударило её, как мокрая верёвка. Она забыла. Она совсем забыла: письмо из полиции лежало в ящике кухонного стола, нераспечатанное, с августа.

— Я вернусь, — сказала она.

— Вернёшься, — согласился Шон. — Если не заблудишься или если тебе не откусят голову твои камни.

— Они не кусаются.

— Нуала сказала, что берут. — Он сказал это спокойно, но в голосе проскользнуло что-то, чего она раньше не слышала: страх, плохо спрятанный за раздражением. — Чем они берут, Дара?

Она не ответила. Нечего было отвечать. Она стояла у костра в синем свете ночи и вдруг ясно поняла, что она не сможет ни объяснить, ни доказать, ни спрятать эту нелепую, детскую, невозможную правду. Что камни слышат. Что они отвечают. Что они берут то, что лежит ближе к руке.

— Иди домой, Шон, — сказала она наконец.

— Нет.

— Я не просила тебя идти.

— А я не прошу разрешения. — Он сел на камень у огня и стал развязывать шнурки. — Я иду следом. Не с тобой. Следом. Не хочешь разговаривать, не разговаривай. Но я хочу видеть, куда ты ведёшь моего брата.

Она хотела ответить резко. Но слова застряли. Не «моего брата». «Куда ты ведёшь моего брата». Не умершего, не погибшего. Он сказал так, будто Эйдан всё ещё куда-то шёл. Может быть, на этом и держалась его злость: он тоже слышал что-то, чего не мог объяснить.

Она села по другую сторону огня и пододвинула к нему котелок с остатками лапши. Шон взял его, не поблагодарив, и стал есть, глядя в пламя. Дара смотрела на него и думала о том, что у них одна на двоих боль и один на двоих блокнот, а разговаривать они не могут.

— Утром идём на остров, — сказала она.

— Знаю, — ответил Шон. — Нуала дала мне карту.

— У неё есть карты?

— У неё всё есть, — устало сказал он и отложил котелок. — Дара. Он оставил тебе записку?

— Одну строку. «Дальше будет трудно, но ты умеешь трудно».

Шон помолчал. Огонь лизал сырые ветки, они трещали и выбрасывали искры.

— На него похоже, — сказал он наконец. И в этих трёх словах впервые за три месяца было что-то похожее на человеческое тепло.