Ссора на причале
Ссоры бывают двух видов. Первые случаются из-за того, что люди слишком сильно хотят друг друга задеть. Вторые из-за того, что они слишком сильно не хотят друг друга терять. Вторые гораздо опаснее, потому что никто в них не побеждает, а проигрывают оба.
Лоренцо Гаспарини не умел ссориться. Он вообще не умел вести разговоры, в которых надо было что-то отстаивать, и в такие минуты чувствовал себя как река, которую внезапно заставили течь в гору. Поэтому он не спал всю ночь, и когда на рассвете, около шести, вышел к озеру, в нём накопилось столько несказанных слов, что он боялся произнести даже «доброе утро».
Вчера вечером Джулия не сказала ему ни слова. Она посмотрела на поддельное приглашение, потом на него, потом на Кьяру, повернулась и ушла в свою комнату. Дверь закрылась без хлопка, и от этого стало только страшнее: хлопнувшая дверь означает гнев, а закрытая тихо означает решение.
Лоренцо долго стоял в коридоре. Потом попытался постучать и передумал. Потом постучал всё-таки, но из комнаты не ответили. Он провёл ночь в кресле в библиотеке, под немигающим взглядом совы, и несколько раз ему казалось, что она хочет что-то сказать, но, будучи птицей воспитанной, воздерживается.
Причал виллы «Чиньо Бьянко» вдавался в озеро длинным деревянным языком. Утро было серое, холодное, с лёгким туманом, из-за которого противоположный берег казался нарисованным акварелью и забытым под дождём. Вода стояла неподвижно, и в ней, как в зеркале, висело перевёрнутое небо.
Джулия уже была там.
Она сидела на краю причала, свесив ноги, в вязаной кофте поверх пижамы, с чашкой кофе, которую держала обеими руками. Услышав шаги, она не обернулась.
— Я знала, что ты придёшь, — сказала она.
— Я не спал, — признался Лоренцо.
— Я тоже.
Он сел рядом. Между ними осталось расстояние ровно в одну чашку кофе, и оба понимали, что это расстояние можно измерить не в сантиметрах.
— Джулия, — начал он.
— Подожди. Дай мне сказать. — Она наконец повернула к нему лицо, и он увидел, что глаза у неё красные, но спокойные, как бывает у людей, которые уже выплакали всё и теперь собираются говорить. — Твоя мать напечатала сорок приглашений. Сорок. Поддельных. С нашей оливковой веткой, на нашей бумаге, с нашим шрифтом. Она разослала их людям, которых мы не звали, и сказала им, что мы звали. Это не «небольшая просьба». Это не «забота». Это обман.
— Она не хотела…
— Она не хотела, чтобы мы узнали. Вот этого она хотела.
Лоренцо молчал. В тишине плеснула рыба.
— Послушай, — сказал он наконец. — Ты не знаешь мою маму. Она не злая. Она… — он запнулся, подбирая слова, — она просто одинокая. После смерти папы она осталась с мастерской, со станками и со мной. И всё. У неё нет никого, кроме меня. Эти люди пришли на похороны. Они держали её за руку, когда она стояла у гроба. Для неё они семья. А ты просила… ты написала «ограниченное число мест». Я читал это письмо. Оно было вежливое, но для неё это прозвучало как «вы не нужны».
— Я не имела этого в виду!
— Я знаю. Но она услышала именно это.
— Лоренцо, — сказала Джулия очень медленно, словно объясняя что-то ребёнку, — мы не можем принять двести человек на вилле, где одновременно стоят триста четыре чучела лебедей. Мы пригласили сто шестьдесят. Мы заплатили за сто шестьдесят. Это наш выбор. Наш. Не её.
— Ну так разместим ещё сорок, что тут такого? — сказал он, и тут же понял, что это не те слова.
Джулия поставила чашку на доски.
— «Что тут такого», — повторила она тихо. — Вот в этом и дело.
— В чём?
— Что для тебя ничего никогда нет «такого». — Голос у неё задрожал, но она справилась. — Ты соглашаешься на всё. Ты подписываешь меню, не читая. Ты одобряешь договоры, не открывая. Ты позволяешь матери решать, где мы будем жить, как венчаться, кого звать. Ты милый, ты добрый, ты самый добрый человек из всех, кого я знаю, и это делает меня… — она прижала ладонь ко лбу, — это делает меня такой усталой.
(Отступление о справедливости. Всякий раз, когда два хороших человека ссорятся, каждый из них прав. Это одно из самых досадных свойств мироздания, поскольку оно лишает ссору всякого смысла и оставляет только боль. Мироздание, впрочем, этим не интересуется. Оно просто смотрит.)
— Это несправедливо, — сказал Лоренцо. У него в груди что-то начало расти, горячее и незнакомое, какое-то новое, чужое чувство, и он вдруг понял, что это злость. — Я читал договор. Всё. Вслух. Я нашёл подлог в реестре. Я сидел шесть часов над бумагами. Ты говоришь, что я ничего не делаю…
— Ты читал договоры после того, как тебя чуть не убила креветка! — вспыхнула Джулия. — А до этого?
— До этого я не думал, что это важно!
— Вот именно! Ты не думал! А я думаю всегда! Я смотрю на фреску и вижу, где она треснула. Я смотрю на чучело и вижу, где его чинили. Я смотрю на людей и вижу, где они врут. Я не могу не видеть, Лоренцо! И знаешь, что я вижу сейчас? Что в нашей свадьбе трещина, и её никто не хочет чинить!
— А может, не всё надо чинить?! — крикнул он, и этот крик впервые за тридцать один год вырвался из него так, как вырывается вода из прорванной плотины. — Может, иногда вещь просто стоит! Просто стоит, и всё! Ты ищешь подделку во всём! Тебе обязательно нужно найти, где что-то не так! Может, мама ошиблась, но она хотела добра! А ты видишь только трещину!
Эхо понеслось над озером. Где-то в тумане вскрикнула птица.
Джулия медленно встала. Она стояла над ним, маленькая, прямая, в смешной кофте, с распущенными волосами и белым лицом, и вдруг стала похожа на ту самую фреску, которую она реставрировала: красивую, строгую, готовую вот-вот рассыпаться.
— Ты прав, — сказала она. — Я вижу трещины. Это моя профессия. Но знаешь, что я ещё вижу? Что ты сейчас защищаешь не нас, а её. Это больно. Я думала, мы на одной стороне.
— Мы на одной…
— Нет. — Она покачала головой. — Пока нет.
Она повернулась и пошла по причалу к берегу. Доски гулко отзывались под её босыми ногами. Лоренцо хотел окликнуть её, хотел сказать, что он дурак, что он не то имел в виду, что он любит её больше всего на свете, включая воду. Но язык, вечный предатель, подвёл его и ничего не произнёс.
На середине причала Джулия остановилась. Не оборачиваясь, она сказала:
— Я не знаю, будет ли свадьба.
И ушла.
(Отступление о тишине. Есть тишина, в которой людям спокойно. А есть тишина, в которой слышно, как течёт время. Лоренцо, как гидролог, был способен слышать вторую. Она напоминала ему звук уходящей воды, когда река отступает от берега, оставляя после себя гладкий мокрый песок и пустоту.)
Он сидел на причале долго. Туман поднялся, разошёлся, и по противоположному берегу прокатилось солнце, превращая озеро в расплавленное олово. Лодки на воде, в нескольких сотнях метров, казались игрушечными. Кто-то в одной из них махал рукой, и Лоренцо не сразу понял, что это рыбак, который просто здоровается.
Он поднял руку в ответ. Махнул вяло, без смысла, как машут тому, кого не знаешь, но кто оказался рядом в нужный момент.
В кармане зазвонил телефон. Он вынул его и посмотрел на экран. «Мама».
Он вспомнил её лицо на похоронах отца. Вспомнил, как она держала его за руку и ничего не говорила. Как потом, вечером, в пустом доме, спросила: «Ты не уедешь?» и как он ответил: «Нет, мама». Это была его первая ложь. Он тогда уже знал, что уедет. Он не умел сказать «нет» и потому всегда говорил «да».
Телефон звонил. Один гудок, второй, третий.
Он смотрел на него, на серебряную надпись «Мама», на мигающую зелёную кнопку, и впервые в жизни не нажал.
Звонок оборвался. Экран погас. Лоренцо ещё долго сидел, глядя на тёмное стекло, в котором отражалось небо. А где-то на берегу, за его спиной, послышался тихий шорох. Он обернулся и увидел Нонну Ассунту. Она стояла у начала причала, опираясь на палку, в своём вязаном берете, и смотрела на него без единого слова, с тем особенным выражением, с каким смотрят на воду, когда заранее знают, что она всё равно вернётся в своё русло.
— Нонна, — сказал он хрипло. — Я всё испортил.
— Нет, мальчик, — ответила она. — Ты только начал.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.