Первый день пути
Тайга не мешает человеку идти. Она просто не помогает ему. В этом вся её жестокость и вся её честность: ни одна ветка здесь не хлестнёт тебя со зла, ни одна кочка не подвернётся нарочно. Но и ни одна не уступит дорогу. Человек здесь — такая же случайность, как упавшая шишка, и земля обходится с ним так же, как с шишкой: не замечает.
Они вышли на рассвете третьего дня. Небо было низким и мокрым, и к девяти часам из него пошёл дождь — мелкий, холодный, сеющий, который не падает, а висит в воздухе и пропитывает всё: куртки, рюкзаки, волосы, мысли. К полудню дождь превратился в мокрый снег. К двум — снова в дождь. Тайга стояла вокруг чёрная, блестящая и совершенно безразличная.
Берег кончился через час. Река ушла в каньон с отвесными глинистыми стенами, и Дуэйн повёл их поверху, через лес. Лес оказался хуже берега. Под елями лежал бурелом — стволы, упавшие десять, двадцать, пятьдесят лет назад, одни уже мягкие, как губка, другие ещё крепкие, скользкие от мха. Через каждый приходилось перелезать. Через каждый пятый — переползать. Кесса считала их первые полчаса, потом бросила.
Потом лес расступился, и начался кочкарник.
Кто не видел кочкарника, тот не поймёт, чем он страшен. Сверху — ровная рыжая равнина, мягкая на вид, как ковёр. Но ковёр этот состоит из тысяч травяных кочек размером с человеческую голову, и между ними — вода, чёрная, ледяная, неизвестной глубины. Наступишь на кочку — она качнётся и сбросит тебя. Наступишь между — провалишься по колено. Идти по кочкарнику — значит тысячу раз в час принимать решение, куда поставить ногу, и половину раз ошибаться.
Тим начал отставать на первой же сотне ярдов.
Кесса шла замыкающей и видела всё. Как он спотыкается. Как всё чаще хватается за воздух. Как после каждого падения поднимается чуть медленнее. Его кроссовки — белые, городские — промокли в первые же минуты и стали серыми, потом чёрными. Он не жаловался. Он просто шёл, и лицо у него становилось всё более пустым, как у человека, который перестал думать о чём-либо, кроме следующего шага.
— Тим, — сказала Кесса, поравнявшись с ним. — Смотри на меня. Не на кочку — на меня.
Он поднял глаза.
— Не ставь ногу на макушку кочки. Ставь на край, туда, где корни. Там твёрдо. Колено держи мягким, не прямым. Как будто идёшь по лодке. Понял?
Он кивнул. Попробовал. Качнулся — но устоял.
— Ещё раз.
Он прошёл десять шагов, не упав. Потом двадцать. Потом упал — но на двадцать первом, а не на пятом. Кесса видела, как на его лице мелькнуло что-то похожее на гордость, мелькнуло и пропало, потому что гордиться было нечем, а идти было ещё много.
Дуэйн шёл впереди, не оборачиваясь. Шёл широко, напролом, не выбирая, и падал чаще всех — но падал молча, и поднимался быстро, и шёл дальше. Кесса смотрела ему в спину и не могла понять. Человек, который двенадцать лет водил охотников по Бруксу, не ходит по кочкарнику так. Он ходит, как ходят старые лоси: медленно, по краям, почти не поднимая ног. Дуэйн шёл, как ходят по тротуару. Но он шёл — не жалуясь, с сорока фунтами на спине, — и это чего-то стоило.
К полудню они вышли к ручью.
Ручей был неширокий, футов двадцать, но быстрый и мутный, с белыми бурунами на камнях. Вода в нём была того же свинцового цвета, что и в реке, и Кесса знала, какая она холодная. Дуэйн, не останавливаясь, шагнул в воду.
— Стой! — крикнула Кесса.
Он уже стоял по колено. Течение рвануло его, он качнулся, взмахнул руками — и устоял. Обернулся с лицом, на котором было написано упрямство и что-то ещё, похожее на испуг.
— Тут мелко, — сказал он.
— Выходи.
— Тут мелко, говорю!
— Выходи. На тот берег, раз уж зашёл. И стой там.
Он перешёл. Кесса размотала шнур из аварийного комплекта, перебросила ему конец, велела обвязать вокруг ствола. Второй конец привязала на своём берегу. Потом переводила всех по одному, держась за шнур: сначала Тима, потом Марго — ту почти на руках, потому что одной рукой держаться было трудно, — потом Виктора. Старик перешёл сам, медленно, ставя ноги боком против течения, и Кесса видела, что он делал это раньше. Много раз.
Когда все были на том берегу, Кесса перешла последней, отвязав шнур. Ребро отозвалось на каждом шаге. Вода была такой холодной, что через десять секунд ноги перестали быть ногами и стали просто тяжестью, которую нужно переставлять.
— Надо разуться было, — сказал Виктор тихо, когда она выбралась. — Сухие носки на том берегу дороже всего остального.
Кесса знала это. Она забыла. Она устала, и ребро болело, и Дуэйн полез в воду, не подумав, — и она тоже не подумала. Север не прощает таких ошибок, но первую, маленькую, иногда пропускает — чтобы посмотреть, повторишь ли.
— Все переобуваемся, — сказала она. — Сухие носки. Мокрые — под куртку, на живот. К вечеру высохнут.
Сухие носки нашлись не у всех. У Тима их не было вовсе. Виктор, не говоря ни слова, достал из рюкзака пару толстых шерстяных, ручной вязки, и протянул мальчишке. Тим хотел отказаться — Кесса видела, как он открыл рот, — и не отказался.
После ручья стало немного легче. Или так казалось — потому что тяжелее уже было некуда. Они шли по краю леса, где кочкарник переходил в мох, и мох был мягким и почти сухим. Дождь то стихал, то снова начинался. Марго шла за Дуэйном, прижимая руку к груди, и губы у неё беззвучно шевелились. Кесса догадывалась, что она считает шаги. Каждый держался тем, чем мог.
На привале, под старой лиственницей, Кесса выдала каждому по сухарю и по горсти сушёных яблок Виктора. Дуэйн отломил половину своего сухаря и протянул Тиму.
— Тебе нужнее, — сказал он грубовато. — Ты растёшь.
Тим посмотрел на Кессу. Кесса ничего не сказала. Тим взял. Марго видела это — Кесса заметила, как её взгляд задержался на сухаре, — и тоже ничего не сказала.
Вечером они разбили лагерь на сухой гриве между двумя болотами. Кесса прикинула пройденное: семь миль, может быть, восемь. Больше, чем она рассчитывала. Меньше, чем было нужно. Дуэйн сказал, что до хижины осталось два дня, самое большее — три.
Огонь развёл Виктор. Кесса видела, как Дуэйн начал было складывать шалаш из толстых сырых поленьев, а старик, не говоря ни слова, отодвинул их в сторону и стал щепать ножом сухую сердцевину упавшей берёзы — на тонкие, как бумага, стружки. Дуэйн постоял, посмотрел. И ушёл за хворостом, не сказав ни слова.
В тот вечер случилось то, чего не было за три дня ни разу.
Виктор заварил в своём котелке чай. Настоящий, крепкий, чёрный чай из жестянки, и бросил туда два куска сахара из неприкосновенного запаса — Кесса позволила, один раз, — и котелок пошёл по кругу. Каждый делал по два глотка и передавал дальше. Чай был обжигающий, сладкий, пах дымом, и от него внутри становилось тепло — не от горячего, а от чего-то другого.
А потом Дуэйн рассказал историю.
Не про медведей. Про то, как в Фэрбенксе, в баре, он на спор съел целиком сырую луковицу, а потом выяснилось, что спорщик уехал, не заплатив, и что луковица была последней в баре, и повар гнался за ним до парковки со сковородкой. Рассказывал он плохо, путался, возвращался к началу. Но в какой-то момент Тим фыркнул. Потом хихикнул. Потом засмеялся — громко, взахлёб, по-мальчишески, так, как смеются, когда очень устали и очень напуганы и больше не могут. И Дуэйн засмеялся тоже. И Виктор улыбнулся в бороду. И даже Марго — Кесса видела — отвернулась, чтобы никто не заметил, как дрогнули у неё губы.
Кесса смотрела на них поверх огня и думала, что это, может быть, самое важное, что случилось за день. Важнее семи миль. Пять человек, три дня назад не знавшие друг друга, смеются над луковицей. Значит, их ещё можно вести.
Потом все уснули, а она осталась у огня.
Она достала компас и положила его на ладонь. Река внизу, за болотом, светлела в темноте широкой полосой. Кесса нашла по компасу направление её течения. Потом ещё раз, внимательнее.
Река текла на север. Не на северо-восток, как утром. На север, почти строго. А если верить карте, которую Кесса помнила, — Фокс-Ривер в этих местах поворачивает на восток и течёт на восток ещё сорок миль, до самого устья.
Она убрала компас. Может быть, изгиб. Реки петляют. Может быть, она ошибалась, запомнив карту. Может быть.
Она сидела и смотрела на спящего Дуэйна. На его лицо, во сне совсем простое и совсем растерянное. На его новенькую камуфляжную куртку, уже порванную на локте. На охотничий нож, ножны которого за три дня так и не потеряли магазинного блеска.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.