Цена реверанса
Просьба Рейна поставила Изадин в положение, которого она не предвидела и от которого, обдумывая его ночь напролёт, не находила простого выхода: собственный работодатель попросил её принести ему правду, которую она собиралась предъявить Совету лично, в момент, который выберет сама, а не тогда, когда Рейн случайно наткнётся на неё в архивной пыли.
Она решила эту проблему единственным доступным ей способом — принесла ему часть правды, ровно столько, сколько не выдавало её саму: официальные документы, давно известные всему Селенхарту, без письма умирающего писца, без списка трёх лишних подписей, без единого намёка на то, что секретарь, составлявшая для него эту опись, была той самой девочкой, чьё имя вычеркнули из фамильного герба над воротами его собственного дома.
Он читал бумаги долго, молча, и она, стоя у стола, наблюдала за его лицом с тем же холодным профессиональным вниманием, с каким уже девять лет наблюдала за лицами людей, чью полезность ей предстояло оценить.
— Здесь нет ничего, кроме официального приговора, — сказал он наконец. — Я думал, вы найдёте больше.
— Больше не сохранилось, — солгала она, и ложь далась ей легче, чем она ожидала, потому что произносила её не в первый раз за эти месяцы и знала точно, с какой интонацией она звучит убедительнее всего.
В тот же вечер, однако, ей пришлось решать другую задачу, куда более неприятную: третий человек из списка её должников, престарелый архивариус по имени Гвидо Ланс, начал колебаться, стоит ли продолжать снабжать её выписками из личных дел членов Совета, и в порыве совести, редкой для человека его должности, намекнул, что может обратиться к самому лорду Рейну с признанием — не называя её имени, но сообщив о самом факте утечки документов.
Она пришла к нему не с угрозой — угрозы работали плохо на людей, которых мучила совесть, они лишь укрепляли решимость исповедаться, — а с долгим, честным на вид разговором о собственной семье, о брате, служившем в страже, чью карьеру одно неосторожное признание могло погубить, и о том, что молчание порой — не трусость, а единственная доступная человеку форма верности.
Она вышла от Ланса поздно ночью, зная, что купила ещё несколько месяцев его молчания, и, идя пустыми переулками Ткацкого квартала, впервые за девять лет позволила себе задать вопрос, который прежде гнала от себя, как недостойный: сколько ещё честных, испуганных людей ей придётся использовать, прежде чем правосудие, которое она несёт своему отцу, перестанет отличаться от того зла, что было совершено против него самого?
Она не нашла ответа в ту ночь. Но остановилась у фонтана с бронзовыми цаплями, той самой, где одна из птиц потеряла клюв, и долго смотрела на воду, вспоминая слова из письма отца, которое сохранила единственным, что не сожгла, покидая город девять лет назад: «Дочь моя, помни: власть, добытая ложью, всегда требует новой лжи, чтобы её удержать. Если однажды тебе придётся выбирать между победой и правдой — выбери правду, даже если она стоит тебе победы».
— Прости, отец, — прошептала она фонтану. — Пока я выбираю победу. Но клянусь, что правда придёт вместе с ней, а не после.
Please log in to leave a comment.